Тень за правым плечом - Александр Львович Соболев
Следующим утром начались сборы. Пока Лев Львович был в гимназии (где среди прочего должен был договориться о подмене на несколько дней), Клавдия сходила на пристань узнать расписание: оказалось, что пароход «Братья Варакины» (живой символ честолюбия владельцев, назвавших его в свою честь) отходит послезавтра ранним утром. Мамарина, разбуженная по ее собственному распоряжению спозаранку и оттого злая и невыспавшаяся, составляла списки закупок, руководствуясь прежде всего воспоминаниями о прежних нуждах: холсты и краски, папиросные гильзы и соль, лампадное масло и свечи. Потом, вспомнив о прошлогодних сетованиях Маши, добавила в списки семена крученых панычей, клубеньки дряквы и сама спустилась в палисадник нарезать черенки роз. Примыкавший к дому сад достался Рундальцовым от предыдущего владельца, мирно покоившегося уже шестой год на Глинковском кладбище. Забавно, что в своих прогулках по погостам в те недели, пока я оплакивала (впрочем, без неистовства) своего покойного эсера и ожидала встречи со Стейси, я несколько раз проходила мимо его надгробия, запомнив не только удивительно подходившую к месту фамилию (Владимир Александрович Могильда), но прежде всего — прихотливейший цветник, занимавший все десять квадратных аршин места его упокоения. Основу его составляли четыре растущих по краям куста роз, подобных которым я до этого никогда не видела: крупные оранжевые цветки с желтой пестриной. Убедившись, что за мной никто не следит, я, перевесившись через ограду, понюхала один из них: пахли они, впрочем, неубедительно. Как я потом выяснила, нынешний могильный житель, который собственноручно вывел этот сорт, верноподданнически назвав его в честь наследника престола «В. К. Алексей Николаевич», сам приобрел для себя участок на кладбище и сам заранее посадил по углам четыре куста, чтобы к моменту, когда придет его пора, они уже как следует разрослись под его неустанным приглядом. Более того, он завещал похоронить себя вовсе без гроба, только завернув в холщовый саван, чтобы побыстрее послужить пищей для своих возлюбленных растений (долгие годы наблюдений привели его к убеждению, что самым лучшим удобрением для роз является истлевающая плоть), но выполнением этого пункта семья манкировала.
Ровно такие же розы, а также множество других растительных чудес оставалось и в палисаднике дома, позже приобретенного Рундальцовыми. Сперва они собирались было нанять садовника, чтобы ухаживать за своим вологодским Эдемом (как не без вызова называл его бывший владелец), но Лев Львович решил взяться за дело самостоятельно, совмещая гимнастику, в которой нуждался, с углубленным изучением ботаники, до которой как натуралист был особенно охоч. На практике же получилось, что за его постоянным недосугом сад медленно хирел и зарастал, почти не теряя при этом своей исконной декоративности, — впрочем, Клавдия иногда проводила там час-другой, рыхля землю тяпкой или обрезая слишком разросшиеся кусты. Теперь Мамарина вспомнила, что Маша каждый раз вздыхала, видя розы покойного Могильды, и решила среди прочих презентов привезти ей черенков, завернув их в мокрую холстину.
Тем же вечером я вышла в гостиную чуть позже, когда оба обычных гостя были уже там, — и почти сразу почувствовала чуть изменившуюся атмосферу в комнате. Есть такой момент перед грозой, когда бушевавший до этого ветер вдруг стихает у самой земли, хотя по небу продолжают с прежней скоростью бежать иссиня-черные косматые тучи, и в воздухе потрескивает что-то сухими щелчками, как иногда трещит фитиль свечи. Лев Львович не сидел, как обычно, в кресле с газетой, а с каким-то аффектированным вниманием прислушивался к словам отца Максима, который долго и подробно рассказывал о сложной византийской интриге, возникшей в окружении епископа по случаю издания православного календаря в юбилейном 1913 году: тема не сказать, чтобы вовсе пустая, но и все-таки не бесконечно захватывающая. Мамарина, раскрасневшаяся, с поджатыми губами, разливала чай, Клавдия просто сидела на своем особом стуле с подушечками, поверх голов присутствующих смотря в уже темное окно, а Шленский с демонстративно независимым видом писал что-то в маленькой записной книжке, которую вечно таскал с собой.
Из дальнейшего общего разговора я поняла, что Рундальцовы почему-то не хотят, чтобы Шленский знал о предстоящей поездке, — и Мамарина даже весьма невежливо цыкнула на отца Максима, когда он завел было разговор о том, успеет ли он до отъезда заварить калоши. Чтобы сгладить впечатление от возникшей неловкости, она предложила показать свои новые акварели, которые после общего согласия и принесла в папке. Странные это были рисуночки: как будто внутри Мамариной — светской, хитрой, самовлюбленной, истерической самки, нуждающейся в мужском внимании и общем восхищении, как алкоголик в сивухе, жила глуповатая, но бесконечно несчастная девочка-подросток, которая водила ее кистью, когда та садилась за мольберт. Рисовала она, как часто рисуют в психиатрической больнице (ненавижу выражение «сумасшедший дом») — схематические фигурки, яркие краски, никаких понятий о перспективе, — на одном листке явно женский силуэт (с гипертрофированными символами плодородия), встав на колени, гладил маленькую собачку, рядом виднелся почти квадратный домик с непременным дымом из трубы, зеленые елки, голубое небо, желтое солнце. При этом рисунки не были полностью детскими, не было в них той специфической невинности взгляда, скорее напротив: в самом расположении силуэтов чувствовалась не то скрытая угроза, не то просто внутренняя червоточина, неописуемая словами. На другом рисунке мужской и женский силуэты стояли рядом и, кажется, крепко прижимались друг к другу: это могло бы сойти за объятие или танец, если бы не какой-то продолговатый предмет, зажатый в мужской руке, нависшей над спиной женщины.
— Это нож? —