Всему своё время - Валерий Дмитриевич Поволяев
Так получилось и с Корнеевым: после бегства Синюхина он словно бы подкормку получил – ощутил себя именно собранным, спокойным. Знал точно одно: бурение надо продолжать дальше. Несмотря ни на что. Даже если бой будет проигран.
Глава двенадцатая
Чего ль тебе ведь все надобно —
Города ль тебе надо с пригородками,
Аль несчетной тебе надо золотой казны,
Аль силы войска тебе надо великого?
Из русской былины про Ивана Годиновича
Рогозов мысленно то и дело возвращался ко всему, что происходило на заимке еще до попытки поднять в воздух самолет. Пытался связать воедино события. Но узнать все ему не было дано.
…Он часто в те годы уходил в тайгу один, забирая с собой только проворных лаек, и Митя оставался на заимке вместе с зырянкой.
Однажды он вернулся из тайги с удачной охоты. Два десятка белых как снег горностаев взял, царских, на мех дунешь – искрится, переливается жемчужным блеском, в блеске том, беспокойном, ярком, черные крапинки возникают, то утонут, то вновь появятся на поверхности – редкая удача, не каждому добытчику такая выпадает. Случается, жизнь целую по тайге иной стрелок проходит, воз пороха, дроби и пуль изведет, а ни одного горностая не возьмет – непруха, как скажет чалдон, невезенье, и только. На обратном пути Рогозов еще и оленя завалил, наскочил на его лежку ненароком, лайки даже голоса не подали, не почуяли дармовое мясо, уставшие, по тайге вдосталь набегавшиеся. Олень поднялся рывком, будто стрела, вытянулся, перелетел через кусты, но жакан, забитый в нарезной ствол рогозовского ружья, оказался проворнее – замычал подбитый рогач жалобно, взывая к пощаде, грохнулся о землю и затих.
Рогозов рассмеялся, довольный выстрелом, потом взглянул на собак, поджавших под его взглядом хвосты.
– Чего ж вы зеваете? Еще раз будет такое – половину перевешаю ко всем чертям. Понятно?
Судя по виноватым мордам, по ясным желтым глазам, в которых заплескалась самая настоящая человеческая боязнь, лайки рогозовскую речь разумели.
Оленя Рогозов обдирать не стал, решил сделать это на заимке, только вспорол ему брюхо, выпростал наружу все, что там было, свалил под кусты. Кивнул собакам: ешьте! Те кинулись к оленьей требухе, урча, пощелкивая зубами, принялись рвать ее, кромсать на части, огрызались и взвизгивали.
– Полегче! – предупредил Рогозов, и собаки, испуганные его криком, сделались тише.
Срубил легким походным топориком, который всегда брал с собою в тайгу, несколько длинных сосновых лап, прикрутил к ним оленью тушу, из веревки сделал постромки для собак – хоть и не ездовые были у него лайки, охотничьи, это совсем другая порода, но случалось, если груз был тяжел и его надо было тащить волоком, подсобляли хозяину, – одну веревочную лямку, длинную, соорудил для себя. Впряг собак, впрягся сам – так гуртом и поволокли оленя на заимку.
Притащились чуть живые.
Рогозов долго сидел на лавке не раздеваясь, устало поводил плечами, щурился подслеповато, морщил нос – сидел молча, распаренный теплом, наступающей весной, ощущая в себе невольную радость оттого, что стал необходимым этому дому, зырянке, повзрослевшему крепышу-пасынку.
Остановил свой взгляд на зырянке и вдруг увидел на ее лице тайну – тайну, вот ведь как! – которую ему не суждено никогда узнать, это он понял сразу. Не в состоянии он был влезть в ее душу, в мозг, в сердце, и это открытие поразило его. Тяжелая ревность вспыхнула в нем, он едва удерживал готовый сорваться с языка вопрос. Вспомнил и шутливый тон приезжего, спрашивавшего о приемыше и зырянке.
Стиснув зубы, вздохнул глубоко, остужая разгоряченные легкие, попробовал прогнать ревность. Не получилось. Усмехнулся. Подумал: «Если уж кого наказывать сначала, то не виновника, а виновницу». Почувствовал, как свинцом наполняется тело, кулаки становятся грузными, словно гири. Но зырянку бить нельзя: хоть и молчалива она, тиха, а обидеться может. Если обидится, то из-за болот, из-за лесов приведет своих сородичей, и те от рогозовской заимки камня на камне не оставят. Все сожгут, а хозяина, чтоб другим было неповадно, на осине повесят. «Не-ет, зырянку обижать не стоит, нельзя», – в его мозгу будто некая счетная машина заработала, решала, что можно делать, а чего нельзя. Даже если он из заимки во время их нашествия уйдет, все равно худо будет. Без хозяйки заимка захиреет. Выходит, наказывать надо не ее, а его. А кого его? Кто он? Естественно кто – приемыш.
Возник тогда у Рогозова один план. Он подавил в себе приступ ревности, заглушил, как худой огонь, успокоился, сделал вид, что ничего не происходит, хотя смущенный и одновременно лукавый лик зырянки вызывал у Рогозова самую настоящую боль, он морщился, щурил глаза, будто собирался стрелять из ружья и старался поточнее примериться к цели, никак не мог эту цель поймать.
Тайга сибирская глуха и слепа – если ей доверяют секрет, то доверяют в надежные руки, она никогда не выдаст, не скажет, что видела, что слышала. Имеются в ней темные, заплесневелые от духоты и старости урманы, такие темные, что можно смело считать: человеческая нога туда никогда не ступала. Даже зверь такие урманы стороной обходит. Случается, правда, и обратное – зверь, особенно если раненый, специально забирается в подобные глухие углы, ибо знает, что никто и никогда его здесь не разыщет – ни человек, ни другой зверь.
Имелись на примете у Рогозова такие урманы, он хорошо знал темные потайные места здешней тайги. Когда наступило лето, побывал в одном урмане, но решил, что не подойдет он ему, слишком мрачным был – страшно самому делалось, побывал во втором – второй тоже не подошел, а вот третий оказался «в самый аккурат», как любила говорить зырянка. Рогозов чуть приметно раздвинул губы в улыбке, усмехнулся. Непонятно, что было сокрыто в этой улыбке – то ли печаль, то ли раздражение. Но был доволен: урман действительно «в самый аккурат».
Он работал в урмане полтора дня. На дереве установил два самострела, которые когда-то нашел в брошенной остяцкой избенке, служившей хозяину и зимовьем, и рыбацким пристанищем, и кладовкой одновременно, нашел, но в заимку самострелы переправлять не стал, хранил их в тайге. Так что в случае чего, если расследовать начнут, не придерешься, самострелы эти были не рогозовские.
Один самострел он заправил тонкой стрелой – такая по воздуху не летит, а скользит бесшумно, второй – тяжелым