Мальчики - Дина Ильинична Рубина
Она уронила руки на колени, зажмурилась.
– …Потом я очнулась, и было поздно. Всё было поздно. – Открыла глаза, зашептала: – Поздно, потому как – вот он, мой муж, мой занятой, всегда усталый, измученный работой и непомерной ответственностью муж… – вот он воспрял из молодой памяти тела и отныне чудесным образом всегда рядом, всегда вожделеющий меня, как много лет назад, понимаете, понимаете?! Вторая молодость нашего брака, упоение, страсть, поцелуи в каждом тёмном уголке… Боже, как я влюбилась заново в… Сергея!
Непривычно прямо, сцепив на коленях руки, молча сидела потрясённая Зельда, глядя на женщину перед ней. Та была немолода, но плавная красота её лица, её обнажённых изнеженных рук (сто раз обмеряла их Зельда портновским сантиметром!) служила контрастом грозной силе её монолога. Как далеко всё это было от банальной интрижки, от банальной неверности мужу избалованной барыни. «Античные страсти», сказал бы Абрахам, и боль от мимолётной мысли о муже впилась в её сердце пустынной колючкой. «У этой женщины, у этой гаремной женщины наоборот, целых два мужа, – думала Зельда, – а мой любимый, мой единственный останется здесь одиноким и брошенным в глинистой могиле бухарского мазара».
– Это как продолжение одной мелодии, – оживлённо продолжала Ольга, блестя глазами; казалось, у неё высокая температура, горячечный бред. – Так пианист передаёт пассаж из правой руки в левую, а мелодия не ощущает, что за рука подхватывает дальше каскад звуков, и слушатели не ощущают, и тело пианиста само уже не помнит, какой именно рукой он властвует над пассажем, ибо он просто погружён в музыку. Понимаете? Моя любовь – это погружённость в музыку, как две руки, исполняющие один прекрасный пассаж. Как два крыла, без которых не подняться, не улететь…
Она не то чтобы улыбалась, но, преодолев самую трудную часть рассказа, явно чувствовала некоторое облегчение. А может, выражение лица собеседницы показалось ей если не сострадающим, не сочувствующим, то хотя бы… понимающим, что ли.
– А Сергей… Вернувшись из той поездки, он, конечно, всё понял по нашим лицам, по самому воздуху в доме: гаремный идол проснулся и мощно дышал в каждом уголке. И – да, муж принял и… повинился передо мной, потому что не я, не я была виновна в этом трио. Не я одна, мы все завязли в проклятии этого предопределения, в арабской вязи этого места родовой любви, в узлах родовых корней, в этом мутном истомном обмороке… – Она покачала головой. – Мой бедный виноватый муж, он – понял, он принял и покорился… Вы видели: у нас любящая семья и… четверо сыновей, которым, слава богу, никогда не придётся сверять свою внешность с лицами их отцов.
Она замолчала – глубоко, свободно и едва ли не счастливо вздохнув. В наступившем обоюдном молчании был слышен лепет каретных часиков Ижьо: «Тики-тики-тики-тики… тики-тики-ти…» Странным образом их лёгкий шепоток, незаметный в будничном обиходе дома, в подобные минуты напряжённого молчания обретал значительность и чёткость, будто настойчиво и страстно втолковывал об уходящей жизни, погасшей любви, остановке сердца… серд-ца… серд-ца… серд-ца…
Ольга Францевна поднялась, и это была уже знакомая женщина, та самая холодноватая «стылая» барыня, которую Зельда отлично знала.
– Спасибо, что выслушали… – сухо проговорила она. – Послезавтра вы уедете, мы никогда больше не встретимся. Надеюсь, вы забудете обо мне и о моей истории. Я же, каждый день надевая наряды, сшитые вашими золотыми руками… до конца моих дней… Боже, вы так вошли в мою жизнь! – Она вдруг расплакалась и с минуту стояла с катящимися по щекам слезами. Наконец взяла себя в руки, обеими ладонями отёрла лицо и шагнула к двери. На пороге обернулась: статная, с высокой белой шеей, которую умелица Зельда с таким вкусом и такой фантазией подчёркивала то изящным воротничком, то кружевным жабо, то фигурным вырезом. – Жаль, что мы не стали подругами!
* * *
А Цезарь в последние недели здешней жизни был одержим: набирал срочные заказы, с раннего утра бродил по воскресной толкучке, высматривая покупателей; охмуряя, обволакивая улыбкой, убеждая: «Вы только прикиньте, девушка, только оденьте на руку часики, на минутку позвольте… видите?! Это ж совсем получается интеллигентная рука! Это же РУКА?! Вас за одну эту руку возьмут секретаршей к большому начальнику!»
Вечерами, навесив замок на дверь «будкес», как отец когда-то, уносил работу с собой. И там, в обжитой за годы войны, даже уютной теперь мазанке («И ведь немного жаль покидать её, папа!»), укрепив потанс на самодельном столе, сколоченном из четырёх дощатых ящиков, сидел до глубокой ночи, сосредоточенный почти до полной неподвижности, с линзой в слезящемся глазу.
Работал под мерный ход своих каретных часиков, под трепет их маленького верного сердечка: тики-тики-тики-тики… тики-тики-ти…
Глава седьмая
На Паробичевом бугре
1
«Парбу́чий»…
Впервые это странное слово – раскоряченное и деревянное, как чурка, – Жорка услышал в четвёртом классе от классной руководительницы Зои Андреевны, по кличке Зойка-швабра. Заядлая такая, тощая, с журавлиной жилистой шеей, противная очень тётка была: вечно одёргивала, покрикивала, угрожала. Однажды вызвала в школу Тамару – застращать хотела. Но Тамара, детдомовский выкормыш, сразу поставила её на место: «С нами, любезная, этот номер не пройдёт! – прокричала, не соизмеряя, как обычно, силы голоса. – Наш мальчик – гений математический, любознательный и живой ребёнок. А вы последите за своими методами преподавания».
«Во Тамарка даёт», – думал он, любуясь красными пятнами на щеках своей тётки. Как же ему повезло с Тамарой! И как ловко она ввинтила это «любезная» совсем не любезной Швабре.
Словом, за какую-то Жоркину выходку та однажды пригрозила «отвезти его на Парбучий». («Придёт серенький волчок и ухватит за бочок», – мелькнуло совсем детское, мамино-тёплое, как её нежная шея.)
Позже он узнал, что «Парбу́чим» называют в народе Паробичев бугор, где когда-то давно-давно виноградарь Иван Паробич выращивал отменный виноград.
Ныне виноградников там не водилось ни одного, а была больница скорой медицинской помощи, где среди прочих отделений присутствовало и психиатрическое. «Отвезти на Парбучий» означало, собственно, – сдать в психушку.
Это была окраина Астрахани, место, Жорка считал, гиблое: там неподалёку от больницы, за колючей, как