Всему своё время - Валерий Дмитриевич Поволяев
– Рыбаки на лед вышли, мормышки в лунки, а лед оторвало и погнало в море. По тревоге подняли вертолеты, мужики жизнью своей, машинами рисковали, спасая дураков. Спасли. И газета вон, – он тряхнул газетой, – пишет об этом с гордостью. Нашли, чем хвалиться! Восхваление глупости. Нет бы ударить по кретинизму, фамилии перечислить, чтобы другим было неповадно. Либо вообще не спасать дураков-любителей, чтоб все ведали: за собственную глупость надо рассчитываться. Может быть, даже жизнью. А так знают: если что случится – спасут. И лезут, задрав хвосты, куда не надо. Другим приходится героизм проявлять, вызволяя их.
– Мы вообще слишком много говорили о героизме, – прокряхтел Карташов, – а героизм в восьмидесяти случаях из ста бывает рожден халатностью. Как считаешь, товарищ Синюхин? – неожиданно спросил он. – Что-то ты молчишь и молчишь. Уж больно долго. Поговори с нами.
– Не бери его за глотку, дядя Володь, – пришел на помощь Синюхину Сергей. У Синюхина зарделись щеки, очки запотели, он ничего не видел перед собой.
Костя свернул газету, потряс ею.
– Раньше содержательнее была. Что ни номер – то чего-нибудь такое, – он прищелкнул пальцами, – с изюминкой. А сейчас?
– Это только кажется.
Пришла Вика с едой.
– А девчонка у тебя ничего работает, за такой приударить сам бог велел, – сказал Костя, когда Вика опять вышла.
– Брось, Костя, – Сергей даже рассмеялся: нелепое желание, как только оно могло прийти брату в голову, – Валентина тебя потом на порог не пустит, не то что в дом. Ночевать на вокзале будешь.
– К тебе приду.
– Приходи, – кивнул Сергей.
«Вот так так, вот так семейка, – озадаченно подумал Синюхин. – Летун к Вике Самсоновой под бок подкатиться желает, а дома – жена. За такие вещи…»
– Хватит вести пустые разговоры, – Карташов крякнул. Что-то слишком ворчлив стал старик. – Ладно, – Карташов снова крякнул. – Как, Серега, считаешь: будет у тебя нефть или не будет, а? Грудь в крестах или голова в кустах?
– Хотелось бы первое, да не всякому теляти дано в орденах ходить. Скважина пока пуста! – Корнеев сжал руку в кулак, ткнул ею в воздух, словно боксер. – Ни единого намека на нефть. Ну хоть бы что-нибудь, хоть жиринка, хоть блестка одна-разъединственная! Ан нет. Дохлый номер. Прошли уже тысячу восемьсот тридцать метров, а… – Сергей приподнял по-птичьи локти, будто концы крыльев, развел руки в стороны, словно приготовился взлететь. Надломились крылья – опустились руки. Поглядел в угол стола, где примостился Синюхин. Была его вахта, и Синюхину надлежало находиться на буровой, хватит тут рассиживаться, хотел было сказать ему об этом, да смолчал: Синюхин сам небось знает, где он должен быть. – В прогаре мы пока на сегодняшний день, дядя Володь.
Сергей прекрасно понимал, что с ним будет дальше. Нагнулся, глянул в замусоренное инеем оконце, нашел в кипрейных и папоротниковых лапах свободный черный пятак, зацепил глазом недалеко стоявшую буровую – сквозь космы пурги пробивались радужными округлыми пятнами огни вышки, роняли с неба золотую электрическую пыль. Успокоил себя: «Хула. Похвала. Ругань. Дифирамбы. Не все ли равно? На этом ведь жизнь не кончается».
Надо только одинаково критически относиться и к похвале и к хуле, и в том и в другом случае важно сохранять свою собственную – реальную! – оценку того, что сделано, и все время давать поправку, как в артиллерийской стрельбе делают поправки на ветер, на складки местности, на расстояние. Иначе похвала – особенно если она завышенная – задурит голову, вознесет высоко и в один прекрасный миг перестанет держать человека. Он полетит вниз. Истина известная: чем выше забираешься, тем больнее бывает падать. Хула же может перешибить хребет, превратить человека в кисель, в никчемность, лишенную мысли и инициативы. Очень важно – очень! – и тут делать артиллерийские поправки, сохранять в себе твердость, не давать окончательно перехлестнуть плетью хулы горло, выйти из брани с наименьшими потерями. Пусть будут синяки и шишки, пусть, это все заживет, лишь бы хребет не был перешиблен. Надо нырнуть в крепость собственного «я», отсидеться, выровнять дыхание, сбить бешеный бой сердца, сделать его нормальным, и тогда снова можно появляться на белый свет.
– Не горюй, Серега, – Карташов сморщил свой большой нос, подмигнул Корнееву, – если что – мы с тобой. В компании погибать всегда веселее. – Вздохнул: – Ладноть. – Повернулся к Косте: – А у тебя, Покрышкин, дома все в порядке? Как съездил?
Костя молча поднял вверх большой палец.
– Валя как?
– В норме.
– Актерка, ох и актерка, – неожиданно вспомнив что-то, качнул Карташов головой, – в отца девка.
– Что такое, дядя Володь?
– Да так, ничего. Просто отца ее вспомнил – тот ведь актером великим был, то в роли жениха выступал, то покойника. Лишь бы быть на виду. Извини старика.
– Слушайте, мужики, чай будете пить или кофе? – ввязался в разговор Сергей.
– Я, пожалуй, чагу себе заварю, – Карташов сунул руку в карман, достал оттуда тряпицу, завязанную узлом, колупнул узел пальцем, – свободный чайник у тебя найдется?
– Отыщем. Чага зачем? Не болен ли?
– Для профилактики всегда хорошо организм сим раствором промыть. Не пил никогда? Говорят, чага самую страшную болезнь лечит, вот. Народ, он мудрый, умеет клин вышибать клином. Чага-то – раковый нарост, мучит березу, душит, вот раком рак и вышибают люди, пьют отвар.
– Чага – это гриб по родословной своей, кажется? – спросил Синюхин.
– Нет. Тот гриб – паразит, считай, почти к любому дереву липнет, а чага – это нарост, опухоль, безобразный кулак. Твердый, как само дерево, в трещинах весь и в ломинах, кое-где даже кожей покрытый. Опухоль стесывают со ствола топором, отрубают по кусочку и заваривают в чайнике. Пить полезно даже вместо чая, вкус у чаги тот же, вначале навар будет черным, как деготь, потом малость послабее, дале все больше и больше в слабину. Когда навар совсем морковным станет, обрубок выкидывай, сработался он, а чайник заряжай новым. – Карташов развязал тряпицу, извлек оттуда коричневый ссохшийся, плотный, как кусок бурого угля, комок, показал – вот какая она, чага. – Ни одна лихомань, тьфу-тьфу-тьфу, одолеть ее не может.
После обеда Сергей пошел на буровую – он ощущал беспокойство, тревогу, когда подолгу не бывал там.
На вахте, плотно припаявшись негнущимися брезентовыми рукавицами к длинному несуразному костылю тормоза, стоял бурильщик Воронков, следил немигающими глазами, как лязгающий грузный ключ, намертво сжав горлышко бурильной трубы, давил на столб инструмента.
– Как проходка? – прокричал Корнеев на ухо Воронкову: вопрос хоть и риторический – полторы сотни раз на день приходится его задавать, а главный на буровой.
– Хреновая. Плохой пласт идет. Окаменелая глина, она одна.
Помогал Воронкову бывший «моряк» – Окороков.