Тень за правым плечом - Александр Львович Соболев
Следующие несколько лет профессор посвятил деятельности, беспрецедентной в русской исторической науке по масштабу и направлению. Он десятками выписывал по каталогам Клочкова и Шибанова старинные книги, после чего наносил на них — подражая древним почеркам, с использованием орешковых чернил, которые варил сам, — вкладные и дарственные надписи известных лиц. Дальше эти книги через особенного, заведшегося у него маклера сбывались в лавки обеих столиц, зачастую (но не всегда) с убытком. Поднаторев в этом, он стал, запасшись чистой бумагой нужного времени, писать исторические документы, особенно почему-то полюбив Екатерину II и ее окружение: из-под его пера выходили письма ее к Потемкину, Орлова к ней (с чудовищными ошибками), рескрипты ее к Суворову и ответные задиристые записочки… Дальше, наскучив кабинетной работой, он закупил через того же маклера (который вряд ли был посвящен в планы патрона, но благоразумно помалкивал) несколько фунтов древних восточных монет, в основном по дешевке, поскольку, не будучи нумизматом-коллекционером, не гнался за качеством. После этого, объезжая места археологических раскопок, он, под покровом ночи пробираясь к шурфам и котлованам, аккуратно разбрасывал там эти монеты, к будущей невинной радости ученых, которая в дальнейшем оборачивалась и его собственным маленьким торжеством: ежеосенний отчет общества под покровительством князя Урусова вызывал у него пароксизмы смеха и довольства, поскольку существенной частью выводов о миграции древних народов князь был обязан именно ему.
У одного воронежского ювелира он заказал монгольскую серебряную пайсу (по иллюстрации из книги того же Урусова) и довольно долго раздумывал, куда бы ее приткнуть, пока не решился и не подложил ее в один из крымских раскопов недалеко от Бахчисарая. Обычно, рассыпав крупный урожай монет и слегка припорошив их песком, он на другой день скрывался с мощным цейсовским биноклем где-нибудь неподалеку, чтобы наблюдать за счастливыми лицами ученых: здесь же он, к гневу и возмущению своему, увидел, что один из копателей, заметив краешек пайсы в горе вчерашнего отвала, улучив момент, спрятал ее в карман, вместо того чтобы сдать своему начальнику, — следовательно, для ученого мира она была потеряна навсегда.
Пробовал он и открыть полностью новое направление в оставленной им неприветливой науке: нарезав в одном из окрестных лесов березовой коры, изготовил несколько записок, используя бересту вместо пергамента, а буквы не рисуя, а процарапывая. Несколько таких он закопал в землю в каком-то из губернских городов, где археологическое общество только начинало свою деятельность, а еще парочку засунул под переплет древней «Триоди», добавив туда от щедрот вкладную запись патриарха Никона, — и в таком виде сдал ее (через маклера, конечно) в московскую лавку Шибанова.
Эта деятельность могла бы продолжаться довольно долго, если бы его помешательство этим и ограничилось, — но и бытовые его привычки с годами сделались слишком экстравагантными. Профессор жил бобылем; готовила и убирала ему приходящая прислуга, которая в какой-то момент, обеспокоившись странностями патрона, написала его сыну (взяв адрес с пасхальной открытки) большое, в высшей степени искреннее, хотя и совершенно неграмотное письмо. Отец Максим, расшифровав ее каракули и разволновавшись, прилетел, найдя отца в состоянии чрезвычайного умственного повреждения, которое, благодаря его учености, приобрело особенные патологические формы. Монахов-fils, повидавший (а тем паче слышавший на исповеди) за годы служения всякого, был почти шокирован тем, какие стройные ажурные конструкции успел возвести могучий ум его рушившегося в помешательство отца. Обычный бред преследования порождал у него сюжеты, которым позавидовал бы и сочинитель Ната Пинкертона: якобы враги и завистники не только старались похитить у него главное его открытие, но хотели и вовсе сжить его со свету. Опасаясь отравления, он заставлял свою стряпуху пробовать наперед все приготовленные ею кушанья; за водой ходил самолично, причем, по ветхости своей, мог принести разом не более трети ведра. Выходя по крайней нужде из дома, оставлял на входе сложную систему примет и сторожков, чтобы помешать неизвестным вра-гам тайком проникнуть в квартиру и пропитать его одежду смертельным ядом.
Оценив масштабы бедствия, отец Максим вызвал телеграммой свою жену, которая, оставив тогдашних двух или трех детей на попечение двоюродной сестры, приехала к мужу на помощь. Завидев сноху (которая вновь была брюхата), профессор как-то немного подобрался и отчасти даже пришел в себя: стройная картина мира, которой он себя окружил, при виде молодой и чрезвычайно практичной родственницы дала вдруг трещину, обнаружив свою искусственную природу. В несколько дней они устроили консультацию у доктора Вырубова, главного воронежского психиатра, который после доверительной беседой с пациентом хоть и прописал ему какие-то порошки, но прежде всего посоветовал сменить обстановку и жить с семьей. В результате в Вологду они вернулись втроем: багаж их состоял из семьдесяти трех деревянных ящиков с библиотекой профессора.
С тех пор он жил в окружении любимых книг на втором этаже их просторного дома, проводил целые дни за учеными трудами (которые никуда не посылал и нигде не печатал); иногда рассеянно играл с внуками, которых так и не смог, несмотря на алфавит, запомнить по именам. Несколько странностей, которые вполне можно было провести по разряду чудачеств, у него осталось, но абсолютно невинных. Он был, в частности, совершенно заворожен текущей водой: мог часами стоять на берегу реки, наблюдая за ее движением. Весной, когда таял снег, он прогуливался вдоль бегущих по улицам ручейков, от самого истока до устья, когда они, устремившись вниз по крутому берегу, находили свой вечный покой, растворяясь в мутноватых водах Вологды. Из всех его масштабных фальсификаций он оставил лишь одну привычку, до наших дней непобежденную: он очень любил рисовать географические карты, делать на них загадочные пометы, запечатывать в бутылки и отправлять вниз по течению. Всякий раз, когда ему удавалось ускользнуть из-под присмотра (так-то его старались одного на улицу не выпускать), он, неся заготовленную заранее бутылку в кармане пальто, стремился к реке, чтобы, неожиданно сильным движением размахнувшись, запустить ее на самую середину. Впрочем, его быстро ловили и отводили домой. Шел он совершенно безропотно, хотя и загадочно улыбаясь.
Так за разговорами (имеющими отчасти одностороннюю форму, поскольку я в основном помалкивала) проходило несколько часов, когда Мамарина вспоминала вдруг о своем родительском долге и при помощи все того же колокольчика вызывала кормилицу, которая и являлась с малюткой на руках. Удивительно, но, проведя несколько лет в обществе бедных сироток, ныне возвращенных в приют и, кажется, полностью ею забытых, Мамарина не понимала, что ей делать с ребенком. Животный инстинкт велел ей ее