Тень за правым плечом - Александр Львович Соболев
С первым детским писком, а иногда до него просыпалась и я. По первоначальным условиям завтрака мне не полагалось, но в какой-то момент то Клавдия, то повариха Жанна Робертовна стали приносить мне по утрам чайник с кипятком, чайничек с заваркой и либо бублик, либо сайку; сахар у меня был свой. Иногда я, не дожидаясь, шла на кухню, где уже растоплена была печь и Жанна Робертовна, необыкновенно мрачная с утра, гремела какими-то сковородками или на ломаном русском препиралась с мясником, пришедшим с черного хода и ухмылявшимся в свои густые пшеничные усы. Опровергая национальные стереотипы, была она ужасно неразговорчива — не только с утра, но и вообще. Сперва мне казалось, что ее давит какая-то мрачная тайна или трагедия, случившаяся в прошлом, но потом, сблизившись с ней, я поняла, что она была не то чтобы глупа, но как-то отстранена от мира. Мне иногда казалось, что происходящее вокруг скользит по поверхности ее сознания, оставляя там совсем ничтожные следы: поток событий подхватил ее из родной Тулузы или Дижона, перенес в далекую Россию, поставил к плите, убрал от плиты и сделал воспитательницей, потом опять пригнал к очагу — и на каждом новом месте она, не успев оглянуться по сторонам и вдуматься в произошедшее, приступала к работе.
Сама она была, кажется, не слишком чистоплотной, но при этом все кухонные принадлежности у нее не просто содержались в идеальной чистоте, но хранились в специальном, чуть не ювелирном порядке: например, одиннадцать ножей (я специально посчитала) висели на одиннадцати крючках, выстроившись по размеру — от маленького, для вырезания картофельных глазков, до самого длинного, предназначенного не знаю для чего, да и знать не хочу. Вы думаете, что я так подробно рассказываю о ножах из-за того, что один из них несколько глав спустя станет орудием убийства? Нет, опасность придет с другой стороны. Работала она с механическим повторением движений, словно у заводной куклы, мягкими, размеренными жестами: три раза провела масляной тряпочкой по сковородке в направлении по часовой стрелке, три раз против — никогда не сбивши ритма и не переменив число повторений. В минуты, когда у нее наступал перерыв в делах, она просто сидела, уставившись в одну точку, и иногда шевелила губами, как будто считая или молясь: может быть, она отсчитывала минуты отдыха? Сидеть так могла буквально часами, но по первому зову без признаков раздражения выходила из транса и снова принималась шваркать ножами и греметь сковородками. Ела она всегда у себя, спала в каморке у кухни. Странное она была существо! Интересно, кстати, на что она тратила свое жалованье: за все время, что я провела в доме Рундальцовых, она никогда не купила себе ни одной обновки, а ходила всегда в одном и том же затрапезе.
Ко мне она, кажется, благоволила: сперва я думала, что из-за моего знания французского языка, но позже сообразила, что все обитатели этого дома тоже должны его знать. Более того, когда я как-то попробовала разговорить ее на французском, она немедленно замкнулась, как будто захлопнула створки раковины, и после продолжительного молчания заговорила уже на русском. Выговор у нее был странный: она не только грассировала, но и целиком заимствовала французский синтаксис — например, когда я предложила ей помочь убрать чашки после вечернего чая, она отвечала: «Это я — та, кто унесет и вымоет посуду». Впрочем, и вообще разговаривала она весьма редко.
Позже всех просыпалась Мамарина, о чем на весь дом возвещал звон колокольчика: это значило, что через час-полтора она пожалует в гостиную завтракать. Несмотря на всю свою эмансипацию, в бытовых привычках она была подлинной наследницей своего отца-купчины: утренняя трапеза подразумевала не только бесконечное число чашек черного кофе с жирнейшими сливками, но и груды лакомств из французской кондитерской: мазуреки, миндальные венчики, петишу, пышки, попатачи — и прочие воздушные и не очень изделия, которые в специальной, украшенной голубым бантом золотистой коробочке раз в два или три дня приносила Клавдия, кажется втайне злорадствовавшая на счет хозяйки с ее заметной склонностью к полноте (по крайней мере, так я истолковывала перехваченные порой ее насмешливые взгляды). За столом она обычно читала свежие газеты (Рундальцовы выписывали «Биржевку», «Русское слово» и «Речь») и пришедшие с утра письма: корреспонденцию она вела весьма обширную. Иногда она посылала за мной Клавдию или, пройдя по коридору, сама стучала в мою дверь, приглашая, как она выражалась «немножко посекретничать». Разговор за столом шел самый свободный: как обычно бывает со всеми самовлюбленными и не слишком далекими людьми, она, задав пару ритуальных вопросов, начинала долгий рассказ о каком-нибудь эпизоде из своей биографии: например, как в детстве она ходила с влюбленным в нее двоюродным братом на речку удить пескарей. Ее разбухшая память хранила тысячи нелепых деталей, которые она по своей внутренней убежденности считала необходимым встроить в рассказ, вся фабула которого, и без того, признаться, не слишком острая, вязла в бесконечных и к делу не идущих подробностях. Сперва она описывала, во что был одет кузен, потом — подробно, со вкусом и чувством, какое у нее самой было платье, какого цвета и как сшитое; отсюда она съезжала к истории своих поездок с давно покойной матерью к недавно отправившейся в небесное ателье портнихе (а по ходу дела выяснилось, что и влюбленный кузен утоп где-то под Цусимой вместе со своим миноносцем «Безупречный»), так что после часового рассказа мы с ней еще не добирались до речки, и бедные обреченные пескари продолжали резвиться на своих отмелях, не думая о грядущем. Но и в дальнейшем рыбешкам угрожало не так уж много, поскольку, только прибыв на берег и не успев толком распутать снасти, юные удильщики начинали долго и старательно целоваться в тени прибрежных ив, заранее оплакивавших будущее грехопадение. Почему-то именно во все тонкости их трогательного сближения с любвеобильным покойником она считала необходимым меня посвятить — может быть, в надежде, что я вставлю эту историю в какую-нибудь душещипательную повесть. Иные из