Даниил Мордовцев - Сагайдачный. Крымская неволя
— Один я, братцы, в живых остался, а как — и сам не знаю. Как налетели это на нас поганые бесермены — и видимо их невидимо, да и начали крошить наших. А наши молодцы не промах: один Федор Безридный что их уложил!
— О-ох! Мати божа! Панна найсвентша! — застонал кто-то в толпе.
— Только же, братцы, и прорва их, аспидов, навалила. Ну и осилили наших — всех до единого посекли да постреляли.
— А Федора Безридного?
— И Федора постреляли да порубили.
— О-о!.. — И кто-то упал в толпе богомолок. Это упала смугленькая, как цыганочка, покоювка княжны Острожской... Не ждать ей больше того, кого она ожидала...
XXVII
Прошло семь лет. За эти семь лет имя Сагайдачного завоевало себе бессмертную славу в истории Украины и Польши. В то же время имя это стало страшным и ненавистным у соседей Украины — в Крыму и Турции.
Не наше дело изображать бурную политическую жизнь героя Украины, как он свято соблюдал союз с Польшею, как спасал ее от турок и крымцев, как, верный своим союзникам-полякам, спасал своего королевича: это дело правдивых историков.
Для нас более симпатична личная жизнь этого сурового «козацького батька». Жизнь эта была полна поэзии, хотя мало кто знал всю теплоту души и юношескую свежесть чувств этого сивоусого юноши. Знала это только Настя Горовая, шинкарочка молодая, к которой он когда-то явился оборвышем, потом — Ганжою Андыбером, а потом... это уже секрет Насти...
Так прошло, говорим, семь лет со времени возвращения казаков в Киев после разорения Кафы и Синопа. За это время Сагайдачный не раз виделся с Настей, которая уже жила в Киеве, но не в качестве честной вдовы. При этих свиданиях они, вспоминая старое времечко, непременно говорили о бранке Хвесе и оплакивали ее: Хвеся была тем светлым воспоминанием в их жизни, которое не вытравили из их сердца ни годы, ни жизненные бури.
Сагайдачный опять в поле с своими казаками «сіромахами». На Польшу, по злобе на этого же Сагайдачного, султан Осман ведет более чем полумиллионное войско.
Войска сошлись у Хотина. Во главе казаков был все тот же хмурый и молчаливый Сагайдак с Стецком Мазепою и Небабою. И дурненький Хома тут же, и Карпо Колокузни, и Грицко, и Юхим из Острога, и Харько Макитра из Переволочны. Не было только татарочки, которая оставалась у Насти Горовой в качестве приемной дочери.
Во главе польских хоругвей стоял величественный Ходкевич с цветом польского рыцарства.[29]
Каждый день идут стычки, и только ночи дают роздых воинам.
Ночь, августовская ночь, довольно свежая... С севера, с Московщины, холодный ветер гонит по небу серые тучи, которые от времени до времени серебрит молодой, остророгий месяц, то и дело ими заволакиваемый.
Недалеко от берега Днестра пылает костер; вокруг него расположилась кучка казаков.
— Ты что, Хома, задумался? Об чем? — заговорил сероглазый Грицко, кладя красный уголек в свою трубку.
— Тсс! — предостерег товарищей Карпо. — Молчите.
— Что такое?
— Да вон что-то крадется в белом.
— А ну, беги, Хомо, поймай.
— Черта с два! Пускай Харько ловит.
— А в самом деле, что б оно значило, братцы? — серьезно заговорил Карпо, вставая с турьей кожи, которая была разостлана у костра и с которою он не разлучался.
— Да, надо поймать, — согласился и Грицко.
— Может, это бранка убегает от татар.
— А может, та белая бранка, что пролетала над Кафою.
От костра отделились две фигуры и тихо поползли к тому месту, где показалась было белая таинственная фигура и исчезла за ближайшим кустарником. Прошло несколько минут. Вдруг за кустарником послышался испуганный женский крик:
— Господи!.. Рятуйте!
— Поймали!
Все вскочили на ноги и бросились к кустарнику.
— Не пугайте ее, братцы! Ведите сюда, к костру.
— Да не кричите, вражьи дети! Татары почуют.
Скоро показалась и белая женщина, сопровождаемая Грицко и Макитрою.
— Да ты кто ж такая? — ласково спрашивал последний.
— Я бранка-полонянка.
— Из какого места?
— Из города Черкас.
— А давно полонена?
— Давно, лет десять будет.
— А кто будут твои отец с матерью?
— Я родом из мещанского стану... Батька не помню, а мать звали Анастасией Горовою...
— Как! Насти Горовой дочка! — вскричали почти все разом.
— Да она же теперь живет в Киеве, и у нее наша татарочка, — пояснил Хома.
Казаки только руками всплеснули, когда белая женщина подошла к костру и пламя осветило ее красивое белое, с черными бровями личико, полуприкрытое длинною белою чадрою.
— Святая покрова! Да это ж Хвеся, санджакова бранка.
— Да она ж! Она и ключи нам достала от Кафы.
— Вот батько Сагайдак обрадуется!
Это была действительно Хвеся. Холод августовской ночи и страх за свою жизнь лишили ее сил. Она вся дрожала и едва стояла на ногах. Трепетно, белою, унизанною дорогими перстнями рукою, она постоянно крестилась; ее посинелые губы шептали молитву.
Девушку усадили у костра. Грицко накинул ей на плечи свой жупан. Ласковые, родные речи, участливые слова, добрые лица земляков — все это было слишком неожиданно для беглянки. Она закрыла лицо руками и тихо заплакала.
— Плачь, плачь, бедная! — участливо проговорил кто-то сзади.
— От слез на сердце полегшает.
Все оглянулись. То был старый, совсем сивый Небаба. Ему не спалось в своем атаманском шатре, и он подошел к костру. Узнав, кто была эта бранка, он радостно и благоговейно перекрестился.
— Хвеся! Дитятко! — заговорил он дрожащим голосом.
— Тату! Это ты, — бросилась к нему бранка, — тату любый!
— Нет, дитятко, я не твой батько, я — Филон Небаба... Я знал тебя еще вот такою — с локоть ростом — и на руках носил тебя, и про сороку пел...
— А где мой тато?
— Тут же, дитятко, недалеко.
— Я к нему хочу.
— Постой, рыбко!.. Пускай уснет — ему недужилось сегодня.
— Он хворый? Я хочу его видеть... Бедный мой татуня!
— Нет, ясочка моя, я не пущу тебя сегодня к нему; пусть завтра утром... Как же ты ушла? Как попала сюда?
— Мой господин, санджак, уехал сегодня к султану; за ним приезжал чауш; я оставалась в его ставке с рабами и евнухом... Евнух отлучился к другому евнуху, что у Калги-хана, а часовых я напоила... Да меня и слушались все... И вот я с вами... богородица пречистая.
Хвеся снова начала креститься. Бледное лицо ее покрылось румянцем.
— Так ты, рыбко, не потурчилась? — робко спросил старик.
— Нет, дядечку, бог миловал... Я не Маруся Богуславка.
— Слава богу... Ну, а того, сказать бы... тее того...
Старик замялся. Он хотел что-то спросить, но не решался.
— Что, дядечку?
— Да как оно... тее... насчет, сказать бы... как его... Детки у тебя есть?
— Слава богу, не было, — стыдливо отвечала бранка.
— И то слава богу; а то не бежала бы, поди, от детей.
— А расскажи, будь ласкова, Хвесю, как это ты сгинула от нас в Кафе? — спросил вдруг Карпо. — Точно в воду канула.
— Да, да, — подтвердил Небаба.
— Уж и грымал же на нас за тебя батько, что мы упустили тебя, — пояснил Карпо, — вот грымал! У, не приведи бог!
— Да, да, сто копанок! Чуть киями их не накормил, — подтвердил Небаба, раскуривая люльку.
— Только вот дядько Филон и упросил.
— Вот как это было, — начала Хвеся, снимая с головы чадру, к которой и в десять лет неволи она не могла привыкнуть. — Когда вошла в палац санджака, меня там уже поджидали другие невольники и невольницы. Они знали, что всем им достанется за меня от санджака — а его не было в городе — так они схватили меня, завязали мне рот и голову, да потайным ходом из крепости и вывели... Два дня потом прятались со мною в горах, пока санджак не воротился из Бахчисарая... Ах, что тогда со мной было! С той поры санджак ни на шаг не отпускал меня от себя: куда сам, туда и меня везет.
Вдруг со стороны турецкого обоза раздались выстрелы.
— Тревога, панове! До брони!
— А, сто копанок! Не удастся и сегодня соснуть нашему батьку... Берегите, панове, Хвесю: уж в другой раз Сагайдак не спустит вам.
Тревога началась по всей линии.
Бледную, трепещущую Хвесю богатырь Хома взял на руки, как ребенка, и бегом пустился вдоль берега Днестра...
Натиск татар на казацкое войско был страшно стремителен; бешеный какой-то кафинский санджак с своими мурзами и перекопскими наездниками, как бурный поток, пробился сквозь казацкие ряды до самого крайнего обоза, почти до палатки Сагайдачного, куда — он уверен был — скрылась его прекрасная беглянка, золотокосая ханым — Хвеся; но казаки с самим батькою Сагайдаком и Небабою в голове сомкнутой лавы выдержали убийственный натиск гикающих и аллалакающих хищников, покрыли все поле трупами, опрокинув остатки недобитого скопища в болото.