Алексей Эйснер - Человек с тремя именами: Повесть о Матэ Залке
— У каждого из нас есть свое главное занятие. Наше с тобой — воевать, а он обладает таким талантом, права не имеет рисковать, но обязан описывать все, что видит,— и тогда миллионы людей смогут воочию представить себе все происходящее здесь, будто сами в Испании побывали...
Сейчас, однако, комбриг не высказал своего мнения на этот предмет. В передней было слышно, что у Кольцова гости. Лукач проследовал в глубину номера. Положив руку на плечо Алеши, прославленный журналист подтолкнул и его туда. За непокрытым лакированным столом в непринужденных позах расположились пять человек: четверо были в сильно потертых кожаных куртках и пистолетами на ремешке через плечо, пятый же — в дорогом синем в полоску двубортном костюме, в галстуке видимо, только что вышел из парикмахерской: густые волосы его были причесаны на испанский безупречный пробор, а в номере сладко пахло бриллиантином.
— Знакомьтесь, — предложил Кольцов сидящим. — Генерала, командира Двенадцатой, вы все знаете, а это его адъютант по имени Алеша. Он добровольно прибыл сюда из Франции, чтобы рядом с вами сражаться против фашизма.— Кольцов повернул длинное, очень белое лицо к представляемому: — А перед вами четыре наших танкиста. Они провожают товарища, завершившего формирование танковой бригады. А вот капитан Арман. Он известен тем, что командовал танковой ротой под Сесеньей, другими словами, испытал в сражении современные пушечные машины. Между прочим, некогда эмигрировал из Латвии и живал в Париже. А теперь садитесь вот сюда. Генерал, надеюсь, вы не будете возражать, если, в отличие от вас, вышеупомянутый Алеша выпьет с нами рюмку неподдельного мартеля?
Он осторожно, не капнув, налил всем, кроме Лукача, который взял из вазы грандиозный, с детский мяч, апельсин и принялся сдирать с него толстую, как одеяло, кожуру. Завязался общий разговор. Алеша ловил в оба уха каждое слово.
Лукач воодушевленно заговорил о том, как его восхищает ночной Мадрид.
— С наступлением темноты он таинственно преображается и начинает напоминать революционный Петроград. Я попал туда впервые много времени спустя после гражданской войны, так что сужу по литературе, больше всего, конечно, по Блоку. Но мне кажется, что очень похоже. Эти пустые, мертвые улицы. Мрачные, отрешенные от прежней, мирной жизни громады домов. Воет холодный ветер. Где-то в отдалении послышатся выстрелы, и опять тихо как в могиле. Так и мерещится, что из-за угла выходят двенадцать красноармейцев...
Танкисты, притихнув, слушали его, должно быть зная, что перед ними писатель. Но резко возразил Кольцов:
— А впереди Иисус Христос? Бросьте, мой друг, разводить эти романтические бредни! Ничего общего. Разве что ветер и холод. Но не мороз, да и метели нет, а какие же «Двенадцать» без сугробов и «порхает снег»? Главное же — по существу абсолютно не та ситуация. Здесь идет борьба против доморощенного испанского и мирового фашизма, первая на свете антифашистская война. Здешние двенадцать намотали на шею черно-красные платки, проповедуют интегральный и немедленный коммунизм, причем нередко вставляют палки в колеса защитникам Республики. С ними хотя и очень деликатно, но необходимо бороться. И прежде всего против их разболтанности. Нужна железная дисциплина, нужно настаивать на скорейшем создании настоящей народной армии вместо всех этих, как бы их назвать, дорических колонн. Надо также воспитывать всеобщее уважение к ее солдатам и в особенности к республиканским офицерам. Офицерское звание давно скомпрометировано массовым участием кадрового офицерства в мятеже. А у вас вон и адъютант, даром что парижанин, выдержан во вкусе чапаевского Петьки, по буржуазным отелям с винтовкой расхаживает. Звание у него небось теньенте, но как в этом убедиться, если он знаков различия не носит? Да и вы сами тоже, чего скромничаете? Генеральское звание должно внушать уважение...
На обратном пути Лукач признал правоту Кольцова.
— Все, что Михаль Ефимович говорил, очень и очень правильно. Умный он человек, политически мыслит. Напомнил нам с вами, что знаки различия тоже политика. В самом деле... За вас я прямо краснел. Что за вид? Как в кино двадцатых годов, честное слово! Завтра же сдайте Севилю эту свою пушку. Револьвер я вам раздобуду...
Вызванный спозаранку прямо на командный пункт в Лас-Росас и даже растерявшийся от этого, Никита получил нагоняй за то, что до сих пор не позаботился одеть всех офицеров бригады согласно изданному месяц назад приказу. И уже на третий день началась вселенская переэкипировка. На фуэнкарральскую базу налетел добрый десяток портных, обладавших поистине придворными манерами и этим сильно напоминавших своих хитрющих коллег из андерсеновской сказки про голого короля. Они с повышенной тщательностью обмеряли всех, начиная с Лукача и Петрова, официально назначенного заместителем комбрига, затем Белова и Реглера, а там и Тимара, и Севиля, и самого Никиту и далее вплоть до Морица, Алеши и Клоди. И в какие-то телеграфные сроки новая форма республиканской армии была готова вместе со сшитыми тоже по мерке кавалерийскими сапогами из желтой кожи. Офицеры Двенадцатой, первые на Центральном фронте, стали подобны восковым красавцам, выставленным в витрине главного военного магазина.
— Если хочешь быть красивым, поступай в гусары,— удовлетворенно произнес Белов, оглядывая себя в зеркале и удивляясь, куда это девался не вчера определившийся животик.— Так что ли, Алеша, у Козьмы Пруткова?
Конечно, все это произошло не совсем одновременно, да и форма была не очень единообразной, поскольку в ней допускался некоторый разнобой: можно было, например, носить фуражку или пилотку, вместо бриджей — сапоги и защитные брюки навыпуск, но зато на всех офицерских головных уборах появились теперь вышитые пятиугольные красные звездочки, окруженные тонким золотым галуном. У генералов же фуражка была обшита золотыми дубовыми листьями, а на обшлагах скрещивались шпаги, пики или стволы орудий, по принадлежности к тому или иному роду войск, не предусмотренных же в прошлом танкистов отличала башня старинной крепости.
Где-то к середине декабря наконец начала действовать и почта интербригад. Однако шифр, определявший общий адрес их в Альбасете, нелегко был усвоен бойцами и отвечавшими им. Поэтому первое время многие письма не доходили по назначению. В результате к концу года у Клоди скопилось до трехсот запечатанных конвертов, содержавших, однако, в себе то, что всегда содержит полевая почта: тревогу, нежность, тоску и надежду. Лукач распорядился отправить их поочередно в каждый батальон, а также в эскадрон и батарею, чтобы везде вслух прочитать имя и фамилию, проставленные впереди адреса, а потом переслать в Одиннадцатую. В результате две трети писем дошли до адресатов, после чего оставшиеся отправили назад в Альбасете, чтобы отделы кадров сверили их со своими списками.
— Переведите вашему другу Клоди, прошу вас, попросил Лукач своего адъютанта, и в самом деле ладившего с казначеем, писарем, почтальоном и машинисткой в одном лице, — что от него зависит радость и даже счастье очень многих товарищей. Пусть он всегда помнит об этом.— И, помолчав, прибавил: — Но тяжко думать, что многие письма долго еще будут искать, где такой-то и такой, однако уже никогда его не найдут, ибо он убит...
Ни Петров, ни Белов, ни Баллер, ни даже таков тертый калач, как Никита, писем не получали. Приехавших из СССР (через Коминтерн или кадровых советских военнослужащих — все равно) из конспиративных соображений должна была обслуживать особая почта. Но до января она практически бездействовала. В разговоре между собой Петров и Белов высказывали подозрение, что их псевдонимы могли быть причиной задержки. Но не получал писем и Фриц, во второй половине декабря окончательно возвращенный в бригаду, а уж тут, казалось бы, наладить дело гораздо проще, хотя бы потому, что советников было во много раз меньше, чем коминтерновских. Зато Лукач, давно написавший жене и дочери через хозяйку отеля в Париже, уже получил через нее же ответ, но, чтобы не вызывать в ком-нибудь из друзей законной зависти, он бесстрастно сунул его в нагрудный карман и старательно застегнул пуговицу.
Распечатано письмо было лишь перед сном, в отдельной комнате комбрига. Нисколько не стесняясь присутствия адъютанта, лежащего рядом на второй кровати, Лукач некоторое время рассматривал бисерный почерк француженки и лишь затем перочинным ножиком аккуратно вскрыл конверт и медленно, медленно начал читать вложенные в него листочки, а прочтя, тут же стал перечитывать. После этого он сложил листки, положил их в бумажник, спрятал его под подушку и погасил свет.
В темноте он не ворочался, но по его дыханию Алеша долго слышал, что он не спит.
Почти одновременно с получением письма Лукач получил и личного переводчика на испанский. Им стал мадьяр лет, вероятно, под тридцать, раненный на Арагоне еще в сентябре и по выздоровлении направленный было в Одиннадцатую. Прослышав, однако, что Двенадцатой командует его земляк, он поинтересовался, а нельзя ли попасть в нее. С ним согласились, а так как он носил славянскую фамилию, послали в балканскую роту батальона Домбровского. Командир ее, македонец из Болгарии, Христов, тоже после Сентябрьского восстания бежавший в Советский Союз, зайдя как-то к Белову, оказавшемуся незаметно для самого себя в роли опекуна всех болгарских кадров на Центральном фронте, пожаловался ему на свои трудности и упомянул среди них одну, довольно неожиданную. Оказывается, ему в роту прислали пополнение из двадцати двух человек, но среди сербов, болгар и влахов есть один, шут его разберет кто. С ним, будто с глухонемым, невозможно договориться, потому как он знает гишпаньский да мадьярский, а на них в роте никто не млувит. Христов за пятнадцать лет пребывания в СССР не сумел сколько-нибудь сносно освоить русский, но при этом умудрился почти забыть и македонский, и болгарский и высказывался на некоем общеславянском арго, состоящем из фантастического смешения русских, болгарских, сербских да еще польских слов. Возможно, из стремления быть понятым Христов всегда страшно кричал. Так было и сейчас, и Лукач, из своей комнаты услышав его жалобы, вошел к Белову и попросил шумного командира роты прислать к нему этого глухонемого полиглота.