Всему своё время - Валерий Дмитриевич Поволяев
– А ну, шевелись, орелики, достойно сгрузим ведмедя на берег.
– Только не поцарапайте, – попросил Рогозов, поднялся с чурбака.
– Не боись, папаша, поцарапаем – не страшно. Третья мировая война от этого не стрясется. Белой краской замалюешь, поплюешь, пальцем размажешь, еще лучшее будет, – сердечно отозвались на просьбу «орелики».
– Я вам заплачу, я вам заплачу-у, – замахал руками Рогозов, – только не повредите инструмент. Пожалуйста! Это же «Беккер»! «Беккер», понимаете?
– Понимаем, – с умным видом покивали «орелики», переглянулись: «Беккер» – это что, сорт дерева, из которого данная музыкальная штуковина сотворена, или название блесткой белой краски, отдающей таким сильным радужным отсветом?
– Марка рояля, – пояснил подопечным «ореликам» шкипер, образованный парень, по пояс высунувшийся из рубки, – видите, вон над крышкой золотое тиснение? Иностранными буквами: «Беккер». Знаменитая фирма.
«Орелики», прослышав про знаменитую фирму, прониклись к белому лебедю уважением, пообещали Рогозову:
– Не беспокойся, папаша, сделаем в лучшем виде. Прямо в избу доставим.
Поддели под рояль веревочные шлеи, поднатужились, скопом перенесли инструмент на берег, затем, кряхтя и потея, поволокли его в заимку. Рогозов шел следом, высокий, прямой, небрежно заложив руки за спину и сцепив пальцы. Зорко следил, чтобы «орелики» нигде не покорежили рояль, не помяли, не поцарапали.
Он долго не мог привыкнуть к клавишам «Беккера», к легкости, с которой отзывался добротный рояль на любое, даже самое малое, незаметное прикосновение, мучительно щурился, ловя себя на скованности, огрубелости, неспособности сделать то, что делал когда-то без натуги, просто и виртуозно. И вот еще чем обладал рояль: каждый раз возвращал Рогозова в прошлое, в то угасшее прошлое, которое никакие силы уже не способны были вернуть ему.
Прошлое, оно оказывается, прочно сидит в каждом из нас, не выскрести его ничем, ножом не вырезать, топором не стесать, и время от времени проступает, будто пот через поры, наружу, вызывает боль, горечь, истому. Мы, наверное, и живы во многом не тем, что у нас есть кровь и сердце, поджилки, суставы, кости, позволяющие лишь двигаться или стоять на земле; живы иным – тем, что в нас есть прошлое, как фундамент бытия, на который наращивается здание будущего, бревно за бревном, кирпич за кирпичом, все выше и выше, все ближе к горным далям. И Рогозов мучился, когда каждый раз с легкими чистыми звуками «Беккера» возвращалось прошлое, многое, многое, из самого детства. И как ни странно, Митя Клешня тоже страдал вместе с Рогозовым, когда тот играл на рояле, и готов был все для него сделать. Вновь становился самим собой, когда тот поднимался с табурета и захлопывал длинную, белую, изящную крышку.
Глава девятая
Что же мне оставалось? Жизнь наполняла меня до краев, и порой мне казалось, что я вот-вот оступлюсь, разолью ее, и она навеки исчезнет.
Ричард Райт
Незаметно проскочило для Валентины жаркое лето. Костя все не появлялся, не до того ему, видно, было – отделывался короткими письмами, звонками, открытками, посланными невесть откуда, из дальних далей, из глуши, в которую, кроме полярного медведя, Кости да почтальона, коему по долгу службы надлежит бывать у черта на куличках, никто, наверное, и не забирается. Медведь – это понятно, он в пуще живет; почтальон – тоже понятно, осваивать земли, где ранее не ступала нога человека, – его обязанность, но вот какая сила держит там Константина – никому не известно.
Приехал Костя неожиданно, ночью, когда на улице крапал мелкий нудный дождик. Дом их спал – ни одного освещенного окна, сплошь черные сонные глазницы. Костя тихо открыл дверь.
Он любил возвращаться домой поздним вечером, ночью, что, кстати, почти всегда у летчиков и бывает, тихо, без скрипа, без стука, беззвучным охотничьим шагом входить в квартиру, ощущая усталость и истому, раздеваться в прихожей. Любил радоваться, встречая какую-нибудь знакомую вещь, оценивать вещи новые – вешалку, литографию, вставленную в металлическую рамку, зеркало в темной резной оправе, а то и просто бронзовый крючок, загогулину, безделушку, прибитые к стенке, чтобы можно было вешать наполненную продуктами сумку, любил прислушиваться к ночной тиши дома и к самому себе.
Каждые наши приезды, как и отъезды, не проходят бесследно – обязательно на душе остается зарубка, зарубка печали или радости. То и другое одинаково старит человека и одновременно возвышает над самим собой, делает мудрее, как, собственно, любое переживание, независимо от того, какого оно цвета, слепящее, радостное или унылое, серое. Что-то умирает в человеке, какие-то кровяные тельца, клетки. И их уже никогда не возродить – выбыв из жизни, словно из некой таинственной игры, они старят наш организм. Процесс неостановимый. На лбу появляется лишняя озабоченная линия, глаза обметывают тонкие трещины, в уголках рта возникают скорбные морщины.
Потом наступает момент, когда мы начинаем жить воспоминаниями, все чаще и чаще произносим пресловутое, сентиментально-бодрое: «А помнишь?!» – радостный вскрик ветеранов, неожиданно встретивших друг друга, нас тянет за письменный стол – побаловаться пером, оставить мемуары. Случаются и пугливые ознобы в ночи, заставляющие внезапно просыпаться, холодеть – возможно, оттого, что сердце начало работать с перебоями, осекаться, а кровь – свертываться в кисельные сгустки, закупоривая сосуды, случаются и внезапные провалы памяти. Все это уже старость. Есть мудрое изречение о том, что всякая старость – это честная сделка с одиночеством. А может, по-другому: старость – это одиночество, заработанное честным трудом? Вон сколько людей, здоровых, сильных, еще способных работать и работать, угодив на «заслуженный отдых», не выдерживают этого отдыха, не в состоянии бывают осилить новый биологический ритм, одиночество, внутреннюю пустоту и умирают.
Каждый о старости судит по-своему…
Костя приотворил дверь комнаты, которая служила им с Валентиной спальней, уловил в темноте едва заметное движение, – наверное, сквозь сон Валя услышала шорох ключа в замке, щелканье двери.
Он почувствовал радость, но был и внутренний укор – в ответ на него покачал головой, ругая себя: чертова работа, полеты, север – вон дошел до чего, даже про собственный дом забыл, про жену, про то, что существует тяга к очагу, преданность родным стенам, любовь, в конце концов. Прислушался к тихому дыханию жены, позвал свистящим, немного сдавленным шепотом:
– Валюш!
Валентина уловила шепот – дыхание ее снова участилось, стало прерывистым, казалось, вот-вот и проснется она, приподымет голову, выпрямится на постели, но не проснулась – слишком тихим был зов.
Второй раз