Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
– Когда? – спросил Остерман спокойно.
– На двадцать пятый день сего месяца фиувралия злодейство назначено. Мало им одного зятя моего, Пашки Ягужинского, еще крови жаждут… Коли ведаешь, где Бирен захоронился, – спрячь еще далее: до головы его охотников тут немало…
По уходе канцлера Остерман тряхнул колоколец:
– Левенвольде ко мне! Да не Рейнгольда, а – Густава…
И когда тот явился, сказал ему так:
– Канцлер сейчас всех предал… Накажите Анне, чтобы Семена Салтыкова от себя не отпускала. Караул во дворце доверить немцам… Майор фон Нейбуш и капитан фон Альбрехт – им доверье трона! Верховники готовят аресты на двадцать пятое. И когда придут за вами, отдайте им свою шпагу…
– Никогда! – вспыхнул Левенвольде, хватаясь за эфес.
– Глупец! – обрезал его Остерман. – Вы тут же получите ее обратно из рук императрицы, но уже обсыпанную бриллиантами…
Левенвольде ударом ладони забил клинок в тесные ножны:
– Как же повернется история именно двадцать пятого?
– Двадцать пятого, – ответил ему Остерман, – Анна Иоанновна станет самодержавной императрицей.
– А что вы, барон, для этого сделаете?
– Ничего, – усмехнулся Остерман. – Все уже сделано, и добавлять что-либо – только портить…
Глава двенадцатая
Решено было «в железа» посадить и генерала князя Барятинского, женатого (как и граф Ягужинский) на дочери канцлера Головкина… Барятинский дураком не был и Юстия Липсия читал. Сорок лет генералу было, быка за рога брал и валил.
Дымно, пьяно, неистово куролесит гвардия в его доме.
– Виват Анна – самодержавная, полновластная!..
Бьются кубки – вдрызг, пропаще. А персидские ковры, из Астрахани хозяином вывезенные, затоптаны, заплеваны…
Эх, жги-жги, прожигай, дожигай да подпаливай.
– Еще вина! – кричат гости. – Мы гуляем…
Много было на Руси пьянок. Но эта – сегодняшняя, в доме князей Барятинских на Моховой улице, – особо памятна. Граф Федька Матвеев глядит кисло, и речи его кислые, похмельные:
– Наши отцы и деды царям служили, а холопами себя не считали. Служить царям – честь, а не холопство. И предки наши были не рабы, а друзья самодержцев, помощники им в делах престольных… Разве не так, дворяне?
– Не в бровь, а в глаз попал, Федька! – кричат пьяницы.
– Чего желают верховные? Чтобы мы им служили? Или народу?.. Вот тогда мы и впрямь станем холопами и обретем бесчестье себе. Но тому не бывать… Наклоняй бочку, подходи, дворяне!
Расчерпали бочку, а пустую – вниз, по лестницам.
– Еще вина! – кричит Барятинский…
Из сеней – топот, гогот, свист, бряцанье шпор. Ввалились граф Алешка Апраксин, братья Соковнины, Бецкой, Гурьев, Херасков да Ванька Булгаков – секретарь полка Преображенского.
– О, – закричали, – и здесь пьют? Вся Москва пьет…
– Откуда вы? – спросили их.
– Мы с Никольской – от князя Черкасского, там тоже дым коромыслом… Что делать-то будем, гвардия?
– Бочку видишь? Так чего, дурак, спрашиваешь? Пей вот…
В самый угар пьянки пришел степенный Лопухин Степан, муж красавицы Натальи. Лопухин был трезв и набожен. Хотел было к лику святых приложиться, да больно высоко иконы висели – не достать их губами. Тогда шпагу вынул, кончик лезвия поцеловал и шпагой той передал поцелуй молитвенный Николе-угоднику.
– Господи, помози… А я, братия, от Феофана! Велел он сказать вам, всех нас двадцать пятого верховные министры станут пороть на Красной площади.
– Пороть? С чего бы это? – затужил Ванька Булгаков.
– А с чего Пашку Ягужинского в железах держут?
– Он императрице услужить хотел…
– Дожили, брат! Уже и царям услужить нельзя!
– Хозяин, еще вина нам…
Степан Лопухин тишины выждал:
– Эй, люди! Старая царица Евдокия плачется: почто смуты пошли? Ей, старухе, того не понять. Духовные особы рангов высоких будут молиться за нас. С нами бог!
А в уголку, подалее от пьющих, пристроились тишком сановитые да пожилые. Тут же и Татищев.
Ванька Барятинский иногда подбегал к сановным с кружкой, горячо и влажно обдавал гостей хмелем винным.
– Чего ждем-то? – шептал. – Нешто кондиции те каменны? Порвем, что шелк… Анна-матка возрадуется! Да возблагодарит нас! Надобно на Никольскую ехать, пущай и там к делу готовятся…
– Кому ехать-то? – И все воззрились на Татищева.
Василий Никитич ломаться не стал:
– Еду! Лошадей дай твоих, князь, чтобы проворнее мне обернуться…
Поехал. В доме Алексея Черкасского народ был не так хмелен. Люди рассудительные, штиля старого. Пьют более для прилику, чтобы не сидеть без дела. Здесь и князь Антиох Кантемир похаживает: парик у него до самого копчика, кружева шуршат, ножку в чулке оранжевом отставит, тростью взмахнет – не хочешь, да на него посмотришь. «Ай да князь! – говорили. – Хорош жених…»
Вот этих-то двух умников, Татищева да Кантемира, и посадили челобитную Анне писать. Мол, пора самому шляхетству, верховных господ не слушаясь, все проекты рассмотреть по справедливости.
Кантемир извлек бумагу из-под кафтана:
– И писать не надобно! Еще загодя сочинил я прошение о восприятии Анной-матушкой самодержавия, каким владели ея предки по праву первородному… Подпишем – и дело с концом!
Татищев с бумагой, призывающей Анну обрести самодержавие, вернулся на Моховую к Барятинским.
– Пишитесь каждый под ней, – сказал. – Дело решающее!
Все подписались. Народу немало – за сотню.
Глянули на часы:
– Батюшки, первый час в ночь перешел… Загулялись!
– Не время часы считать, едем разом на Никольскую…
Шумно падали в санки. Ехали по снежным переулкам, крича:
– Виват Анна… матка наша! Самодержавная!
В доме князя Черкасского увидели бумагу, всю в рукоприкладствах, и пошли гости стрелять перьями.
– Самодержавству быть, – сиял Кантемир, счастливый. – А значит, и просвещению быть тоже…
– Просветим, – ответили ему, – туды-т их всех и всяко!
Черкасский нашептывал заговорщически:
– Гвардию не забудьте! Пущай и она челобитье апробует…
Два человека, столь разных, до утра разъезжали по гвардейским полкам, собирая рукоприкладства. Матвеев вламывался в спящие казармы, тащил семеновцев с полатей. Булгаков нес за графом чернила и водку:
– Эй, Татаринов, подпиши… Или спишь еще? Очухайся, болван. Челобитье тут о принятии самодержавства. Давай пишись скорее…
Кантемир же уговаривал гвардейцев возвышенно, пиитически:
– Вы, драбанты, покрывшие знамена славой непреходящей, неужели вы укрепляли престол для того токмо, чтобы теперь бросить наследие Петра Великого к ногам честолюбивых олигархов?..
Матвеев с Кантемиром спать эту ночь так и не ложились. Даже в Успенский собор завернули, где у могилы Петра Второго стояли кавалергарды в латах. Дали и им подписать челобитную. Было сообща решено: в среду собираться всем во дворец поодиночке.
– А потом – всем скопом! Ринемся и сомнем!
* * *Угомонилась Москва, только ночные стражи топчутся возле костров, лениво кидают в огонь дровишки краденые, из-под рукавиц поглядывают во тьму.
Кремль… Тихо сейчас в палатах. Посреди постели, душной и неопрятной, сидит Дикая герцогиня Мекленбургская, и жестокие мысли о будущем занимают сейчас ее скудное воображение. Вот она встала. Засупонилась в тугой корсет. Трещал полосатый канифас под сильной рукой герцогини. Локти отставив, туфлями шлепая, прошла Екатерина Иоанновна через комнаты сестрицы своей Прасковьи. В потемках налетела на латы кирасирские, в тишине дворца задребезжало «самоварное» золото доспехов.
– У, дьявол! – заругалась. – Иван Ильич, чего амуницию свою раскидал? Чуть ноги не поломала…
Под образом теплилась лампадка. Две головы на подушке рядом: генерала Дмитриева-Мамонова и сестрицы.
– Чего шумишь, царевна? – строго спросил генерал свояченицу.
– Караулы-то сменили? Не знаешь ли?
– То Салтыкова забота… он наверху!
Екатерина Иоанновна пошла прочь. Ударом ладоней (резкая!) распахнула двери детской опочивальни. А там, затиснутая в ворох засаленных горностаев и соболей, спала девочка – ее дочь. Елизавета Екатерина Христина, по отцу, принцесса Мекленбург-Шверинская, которую вывезла мать в Россию, когда от тумаков мужа из Европы на родину бежала, спасаясь…
Дикая выдернула девочку из постели, и та спросонок – в рев. Екатерина Иоанновна встряхнула ее над собой.
– Не реви, а то размотаю и расшибу об стенку! – сказала по-русски герцогиня-мать принцессе-дочери.
Девочка затихла. Держа ее на руках, прошла Екатерина Иоанновна в покои императрицы. Анна Иоанновна еще не спала, расчесывала длинные и густые волосы.
– А чего не почиваешь, сестрица? – спросила Анна.
Екатерина Иоанновна посадила дочь на колени императрицы.
– Не спим вот… обе! – соврала. – Все о тебе тревожимся. Как быть-то далее? Не знаешь ли – сменили караулы или нет?
– Семен Андреевич спроворит. Чай, мы с ним родня не дальняя. А на кого еще ныне мне положиться? Все продадут меня, а капитан Людвиг Альбрехт – никогда. Говорить-то что будешь, сестрица?