Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Левенвольде сел, и Остерман бесцеремонно распахнул на нем сверкающий кафтан: с шеи обер-гофмаршала свисали на шнурках кожаные кисеты (а в них – бриллианты).
– Так мало? – удивился Остерман. – За все годы, что провели в спальнях, могли бы урожай собрать и больший…
Вице-канцлер присел к столу и начал писать – быстро писал, решительно, почти без помарок, а при этом наказывал:
– Это письмо завтра же вручишь императрице. В нем – все наши планы. Мы восстановим самодержавие России… А сейчас мне нужен раскол среди русских. Вот и пусть царица приблизит к себе князя Черкасского, чтобы он лично ей в руки передал свои прожекты. Пусть он сделает это публично! Остальное решат события, в которых мы бессильны, ибо они – стихия… – Остерман закончил писать и повернулся к Левенвольде. – А теперь иди прямо к фельмаршалу Долгорукому и… предай бедного Остермана!
– Я никогда вас не предам, – вспыхнул Левенвольде.
– И знаешь – почему? – спросил Остерман. – Ты просто побоишься… Ибо не я, а ты (ты!) послал гонца на Митаву, дабы предупредить депутатов с кондициями… Теперь исполни следующее: в месте глухом и ненаезженном надо снять на Москве отдельный дом.
– Для кого, барон? – спросил Левенвольде.
– Конечно, для… Бирена! А гвардии с ее кутилами, я понимаю, немало нужно денег, чтобы шуметь исправно. Я их выручу.
Андрей Иванович раскрыл стол, и Левенвольде ахнул: все ящики бюро были битком набиты тяжелым золотом в червонцах.
– Сколько брать? – спросил Левенвольде, завороженный.
– Сколько сможешь унести… Так не смущайся же, бездельник и счастливчик Левенвольде: скорей суй сюда, в эту роскошь, свою жадную лапу!
* * *Анна Иоанновна с неудовольствием перечла письмо вице-канцлера. Конъюнктуры, опять конъюнктуры Остермана… А ей-то доколе мучиться? Присяга уже принесена. Не только престолу, который стал теперь простым седалищем, но и – отечеству, что лежит за окнами Кремля, словно навсегда погибнув в метельных заметях…
В эти самые дни придворные услышали от нее слова:
– Хочу обратно – на Митаву!
Глава одиннадцатая
Через щель в заборе, что косо ограждал мужицкие владенья, Эрнст Иоганн Бирен наблюдал таинственную жизнь России… Какая глушь и дичь его в пути застигла! Деревня та звалась – Опостыши, в ней он и застрял безнадежно. Пылили вьюги за околицей, а под вечер из-за лесов ползла такая тьма, такая тоска, страшно! И в убогом поставце дымила, треща, лучина. И пели за стеной бабы – русские… Влажные глаза жены-горбуньи глядели на него.
– Эрнст, – молила она, – пока не поздно, уедем обратно. Я умру здесь, в безмолвии лесов, мне страшно за всех нас…
Быстрее всех освоился Лейба Либман: ходил по деревне, уже начал болтать по-русски, выменивал у мужиков яйца, приносил с прогулок молоко и творог.
– Какое здесь все жирное. Такого масла нет и на Митаве!
Масло было желтое, как янтарь, яйца – с кулак, а молоко – в коричневых топленых пенках. Но кусок застревал в горле.
– Уедем, – скулила Бенигна, – уедем, Эрнст…
– Молчи, ведьма! – орал на нее Бирен. – В Москву нельзя, а на Митаве – разве жизнь? Провидение заслало нас в эту страну, чтобы мы запаслись терпением… Я знаю лучше вас Россию, в ней не только глухие деревни, но и сказочные дворцы!
Он бросал хлеб и снова шел к забору. А там такая щель, что вся деревня – как на ладони. Вот мужик поросенка в мешке несет, бабы на реке порты полощут, катят под гору детишки на козлиных шкурах… Возле этой щели в заборе чего только не передумалось!
Вспомнил, как впервые появился в России. Давно это было, когда царевич Алексей Петрович женился на принцессе Шарлотте Брауншвейг-Вольфенбюттельской, вот к этой принцессе и просился в штат Бирен… Туфли почистить, воды подать и прочее. Так выгнали ведь его: мол, не знаем таких! А потом он снова бывал в России – наездами. Это уже когда познал Анну плотски. Она его и брала в Россию… О боже, страшно вспомнить! Анна по полу ползала, ручки цесаревны целовала, рубли клянчила. А ее шпыняли, кому не лень; его же, Бирена, далее передних не пускали, вместе с лакеями обедал. Так что в Митаве даже лучше было!
И вот он снова в России… На эту вот Россию смотрел Бирен через заборную щелку, и видел он там лес, а туда, в гиблые снежные сумерки, струилась накатанная санками дорога. Но… что это? В страхе Бирен вернулся в избу:
– Спрячемся… кто-то едет! Уж не солдаты ли за нами?
Лейба был куда смелее да умнее.
– Зачем бояться? – сказал, посмотрев в окошко. – Опасность надо ждать от Москвы, а эти экипажи катят на Москву…
Вывалился из возка, весь в мехах волчьих, Густав Левенвольде, схватил Бирена в охапку:
– Здравствуй, Эрнст! Как твоя Бенигна? Ну, собирайся…
– Куда? И как вы оказались здесь?
– Мы едем на Москву ландратами, чтобы новая царица подтвердила лифляндские привилегии. Так было всегда: при восшествии Екатерины, при коронации Петра Второго, так будет и сейчас. Ничего опасного! Готовы пасы и на тебя… Одевайся теплее!
В избу уже ввалились митавские гости: барон Оттомар и граф Крейц (потомки онемеченных славян Поморья – Померании).
– Шнель, шнель! – кричали они, торопя. – Едем сразу, пока не остыли лошади… Лейба, да помоги же госпоже Бирен!
Либман кинулся к сундукам, но Бирен отступил назад – почти на цыпочках, весь настороже, в готовности к прыжку и бегству.
– Я не поеду, – сказал он тихо, округлив глаза.
– Как не поедешь? – обомлел Левенвольде, а Крейц добавил:
– Не ты ли, дружище, любил повторять: Il faut se pousser аu monde?[8] Так подтверди сейчас эту поговорку делом.
– Нет, нет, нет! Бенигна, Лейба, не дайте им увезти меня!
Ландраты из Митавы обступили дрожащего Бирена:
– Послушай, ты, болван! Чего боишься? Мы же едем…
– Вам можно – вы ландраты герцогства. А я – кто? Вас кондиции не касаются, но моя голова уже лежит на плахе…
Густав Левенвольде вытянул Бирена в темные сени.
– Поедешь? – спросил.
– Нет, – сказал Бирен, и оплеуха сразила его наповал.
– Оставь меня хоть ты, Густав! – поднялся Бирен, ожесточенный. – Не толкайте меня на верную гибель. Анна сама связана по рукам и ногам кондициями московскими… Ей не до меня!
Митавские депутаты уже шагали к лошадям, скрипели экипажи, сияло солнце. Бирен нагнал их, крикнул вслед:
– Я буду на Москве… Но лишь тогда, когда Анна станет самодержавной. А без этого мне никак нельзя…
Но в ушах ландратов уже свистел ядреный ветер, и мчали кони.
Анна Иоанновна была очень рада видеть депутатов из Митавы. Теперь немецкие лица казались ей – здесь, на Москве! – особенно родными. И знала по именам лошадей конюшен барона Оттомара, и помнила клички собак из псарен графа Крейца… Но Бирена среди них не было, и Карл Густав Левенвольде намекнул исподтишка:
– Да вы и сами, ваше величество, не пожелаете видеть его тут, пока самодержавная воля не стала для России жестоким законом!
Всю ночь Анна мучилась, плакала. Но это были слезы не императрицы, лишенной монаршей власти. Это были слезы самки, разлученной со своим самцом. Страшные слезы…
* * *Наутро она сказала себе:
– Хватит! Остерман в своем письме прав… Эй, люди, зовите ко мне князя Алексея Черкасского. Пусть Черепаха тащится скорее…
И князю она внушила, что Головкин, мол, уже дряхл, пора нового канцлера приискивать. А кому быть в мужах высоких? Тебе, Алексей Михайлович, более нет никого разумней. Черкасский на колени перед ней опустился, и видела теперь она с высоты роста своего откляченный в поклоне зад вельможи да жирный затылок его. Вот в этот затылок глядя, Анна Иоанновна и вбила слова – словно гвозди:
– Или разумной меня не считаете, что проекты свои не мне, а в Совет тащите? Чего ждешь-то, князь? Оббеги кого надобно, собери подписей поболее, да проектец тот в мои руки вручи. Я и сама до дел государственных рвусь! Умный-то человек есть ли какой у тебя на примете? Встань…
Встал князь и выложил начистоту:
– Великая государыня, к моей Варваре женишок один приблудился. Из господарей молдаванских – князь Антиошка Кантемиров, вот он и есть умный, государыня! А других умников сейчас не вспомню…
Жарко парило от прокаленных печей, и Анна Иоанновна с треском растворила веер: пых-пых – обмахивалась.
– Что это, – призадумалась, – слава такая об Антиохе идет? Кой раз уже об этом молдаванине слышу отзывы похвальные?
Князь лицом сожмурился – так, словно яблоко спек:
– Кантемир, матушка, беден. Я его кормлю и пою. Мне ведь не жалко: ешь, коли уж так… Не гнать же!
– Оно и ладно! – Щелкнул костяной веер. – Вели Антиоху, чтобы бодрствовал и думал… Озолочу его, так и скажи.
Князь Черкасский позвал потом Кантемира к себе.
– Перемены вижу, – сказал. – Перемены те – добрые… А тебе, миленькой, волею высочайшей велено думать. Думай и бодрствуй!
Всего двадцать два года было Кантемиру. Выступал он учтиво, с достоинством, шагом размеренным, тростью помахивая. Аббат Жюббе, человек проницательный, отписывал в Сорбонну, что Кантемир настоящий ученый человек. «Мудра башка! – хвалил его и Феофан. – Только сидит башка на крыльях бабочки. И бабочка та порхает!» Но бабочка эта опыляла немало цветов. Переносила пыльцу. Скрещивала. Антиох желал, чтобы церковь русская была под началом римским, папежским. Не отсюда ли и похвалы княжеской мудрости, что шли из дома Гваскони?..