Валерий Замыслов - Иван Болотников
Подошел к поставцу, налил в кубки вина.
— Хошь выпить? Я добрый седни. Винцо у меня знатное. Борису Годунову в дар везли, а я перехватил гостей заморских. Поднесу, Ивашка.
— Из твоих-то рук!
— Рыло воротить?
Прищурился, вперив в Болотникова тяжелый взгляд.
— Гордыни в тебе лишку. А чем чванишься? Смерд, княжий холоп! Я из тебя спесь вытряхну, живьем буду палить. В адских муках сдохнешь.
Мамон выпил и, с трудом унимая злобу, заходил по избе. Взял топор, провел пальцем по острому лезвию, ступил к Болотникову.
— По кусочкам буду тяпать, а к ранам — щипцы калены да уголья красны. Орать будешь, корчиться, пощады просить. Но я не милостив, я тут всех в царство небесное отсылаю. А зачем отпущать? Пропал раб божий, сгинул — и вся недолга. Да и волков потешить надо. Уж больно человечье мясо жрут в охотку… Чего зверем смотришь? Ух, глазищи-то горят. Не милы мои речи? А ты слушай, слушай, Ивашка. Покуда слова, а потом и за дело примусь… Жутко, а?
Тяжело сел на лавку, помолчал, а затем вновь тихо и вкрадчиво спросил:
— А хошь я тебя помилую?
— Не глумись, Мамон. В ногах ползать не буду.
— Удал ты, паря. А я взаправду. Отпущу тебя на волю и денег дам, много денег, Ивашка. Живи и радуйся. Но и ты мне сослужи. Попрошу у тебя одну вещицу.
— У меня просить нечего, кончай потеху, — хмуро бросил Болотников.
— Не торопись, на тот свет поспеешь… Есть чего, Ивашка. Богат ты, зело богат, сам того не ведаешь. Но жизнь еще дороже.
— О чем ты?
— Дурнем прикидываешься аль взаправду не ведаешь? — Мамон подсел к Болотникову, глаза его стали пытливыми, острыми. — А вот ваш, Пахомка Аверьянов, о ларце мне сказывал.
— О ларце?
— О ларце, паря. А в нем две грамотки… Припомнил? Тебе ж их Пахомка показывал.
Болотников насторожился: выходит, Мамон все еще не забыл о потайном ларце. Неужели он вновь пытал Пахома?
— Так припомнил?
— Сказки, Мамон. Ни грамот, ни ларца в глаза не видел.
— Да ну?.. И не слышал?
— Не слышал.
— Лукавишь, паря, а зря. Ведаешь ты о ларце, по зенкам вижу. Нешто кой-то ларец башки дороже? Чудно… Ты поведай, и я тебя отпущу. Не веришь? Вот те крест. Хошь перед иконой?
— Брось, Мамон, не корчь святого. Не богу — дьяволу служишь, давно ему душу продал.
Мамон поднялся и ударил Болотникова в лицо. Иванка стукнулся головой о стену, в глазах его помутнело.
— Припомнил, собака?
— Сам собака.
Мамон вновь ударил Болотникова.
— Припомнишь, Ивашка. Как огнем зачну палить, все припомнишь. Мой будет ларец.
Откинул крюк, распахнул дверь.
— Ермила, отведи парня в яму!
Одноух недовольно глянул на атамана.
— Пора бы и на плаху, Багрей. Чего тянешь?
— Утром буду казнить.
Ермила позвал лихих, те отвели Иванку за атаманову избу, столкнули в яму с водой.
— Прими христову купель!
Сгущались сумерки. Лес — темный, мохнатый — тесно огрудил разбойный стан, уныло гудел, сыпал хвоей, захлебывался дождем. Прошел час, другой. Караульный, сутулясь, подошел к яме, ткнул рогатиной о решетку.
— Эгей, сын боярский!
Иванка шевельнулся, отозвался хрипло:
— Чего тебе?
— Не сдох? Поди, худо без одежи, а?
Голос караульного ленив и скучен. Иванка промолчал. Караульный сморкнул, вытер пальцы о штаны.
— Один черт помирать. Ты бы помолился за упокой, а?
Иванка вновь смолчал. Босые ноги стыли в воде, все тело била мелкая дрожь.
— Чей хоть родом-то, человече? За кого свечку ставить?
Но ответа так и не дождался.
Мамон лежал на лавке. Скользнул рукой по стене, наткнулся на холодную рукоять меча в золотых ножнах.
«Князя Телятевского… Горюет, поди, Андрей Андреич. Царев подарок».
Вспомнил гордое лицо Телятевского, ухмыльнулся.
«Не довелось тебе, князь, надо мной потешиться. Ушел твой верный страж, далече ушел. Теперь ищи-свищи».
Еще прошлым летом Мамон жил в Богородском. После бунта Телятевский спешно прискакал в вотчину с оружной челядью. Был разгневан, смутьянов повелел сечь нещадно батогами. Всю неделю челядинцы с приказчиком рыскали по избам, искали жито.
— Худо княжье добро стережешь, Мамон. Разорил ты меня, пятидесятник. Ежели хлеб пропадет, быть тебе битым. Батогов не пожалею, — серчал Телятевский.
Но хлеб как сквозь землю провалился. Телятевский повелел растянуть Мамона на козле. Тот зло сверкнул глазами.
— Не срами перед холопами, князь. Служил тебе верой и правдой.
— Вон твоя служба, — Телятевский показал рукой на пустые амбары. Вяжите его!
— Дружинник[15] все же… По вольной к тебе пришел, — заметался Мамон.
— Ничего, не велик родом. Приступайте!
Привязали к скамье, оголили спину. Били долго, кровеня белое тело. Мамон стонал, скрипел зубами, а затем впал в беспамятство. Очнулся, когда окатили водой. Подле стоял ближний княжий челядинец Якушка, скалил зубы:
— Однако слаб ты, Мамон Ерофеич. И всего-то батогом погрели.
— Глумишься? Ну-ну, припомню твое радение, век не забуду, — набычась, выдавил Мамон.
Несколько дней отлеживался в своей избе, пока ее позвал княжий тиун Ферапонт.
— Князь Андрей Андреич отбыл в Москву. Повелел тебе крепко оберегать хоромы. Ты уж порадей, милок.
— Порадею, Ферапонт Захарыч, порадею. Глаз не спущу. Ноне сам буду в хоромах ночевать, как бы мужики петуха не пустили. Недовольствует народишко.
— Сохрани господь, милок… А ты ночуй, и мне покойней.
Тиун был тих и набожен, он вскоре удалился в молельную, а Мамон прошелся по княжьим покоям. Полы и лавки устланы заморскими коврами, потолки и стены обиты красным сукном, расписаны травами. В поставцах золотые и серебряные яндовы и кубки, чаши и чарки. В опочивальне князя, над ложницей, вся стена увешана мечами и саблями, пистолями и самопалами, бердышами и секирами. А в красном углу, на киоте, сверкали золотом оклады икон в дорогих каменьях.
«Богат князь. Вон сколь добра оберегать… Уж порадею за твои батоги, Андрей Андреич, ух, порадею! — кипел злобой Мамон. — Попомнишь ты меня, князь. Ты хоть и государев стольник, но и я не смерд. Дед мой подле великого князя Василия в стремянных ходил, был его любимцем… А тут перед холопами высек. Ну нет, князь, не быть по-твоему. Буде, послужил. Поищи себе другого стража, а я к Шуйскому сойду».
С вечера Мамон выпроводил холопов из княжьих хором во двор.
— Неча слоняться. Берите рогатины и ступайте в дозор. Мужики вот-вот в разбой кинутся.
В покоях остался один тиун. С горящей свечой Ферапонт обошел терем, загнал девок в подклет, и вновь затворился в молельной.
Мамон тихо, крадучись вернулся со двора в княжьи покои. Неслышно ступая по мягким коврам, подошел к поставцу и сунул в котомку золотой кубок. Затем шагнул к киоту и снял икону с тяжелым окладом в самоцветах.
За темным слюдяным оконцем протяжно и гулко рявкнул караульный:
— Поглядыва-а-ай!
Мамон ступил к ложнице. Когда снимал меч, задел плечом за секиру, и та со звоном грохнулась о лавку. Наклонился, чтобы поднять, и в ту же минуту в покоях прибавилось свету. Из молельной вышел со свечой Ферапонт.
— Мамон?.. Пошто меч берешь? А вон и икона в суме… Да ты…
— Молчи!.. Молчи, старик.
Седая борода тиуна затряслась, глаза гневно блеснули.
— Не тронь, холопей позову. Эй, лю…
Мамон взмахнул мечом, и крик оборвался.
Укрылся в лесах: теперь ни в Москву, ни к князю Шуйскому дороги не было. Собрал ватагу из лихих и промышлял разбоем. Копил деньги.
«Год, другой людишек потрясу, а там и татьбу[16] брошу. С тугой мошной нигде не пропаду. После бога — деньги первые», — раздумывал он.
Казна богатела, полнилась. У Ермилы при виде мошны загорались глаза и тряслись руки.
— Роздал бы, атаман.
— Что, есаул, руки зудят?
— Да я что… Ватага сумлевается.
— Ватага? — лицо Мамона суровело. — Лукавишь, Одноух. Сам, поди, ватагу подбиваешь. Вон как трясца берет при сундуке-то. Уж не заграбастать ли хочешь, а?
— Креста на тебе нет, атаман, — обидчиво фыркал есаул.
— Чужая душа — дремучий бор, Ермила. Ты у меня смотри, не погляжу, что есаул. Волчья-то клеть рядом… А ватагу упреди — ни единой полушки из казны не пропадет. Всю добычу поровну, никого не обижу.
«Никого не обижу», — часто в раздумьи повторял он, прищурив глаза и затаенно усмехаясь. А скрытых помыслов у него было немало, они властвовали, давили, теребили душу, и от них никуда нельзя было уйти. Особо не давал ему покоя тот небольшой темно-зеленый ларец, уплывший из его рук во время набега ордынцев.
«Черт дернул этого Пахомку… Сунулся в баню, княжну увидел, рвань казачья! Да с тем бы ларцом заботушки не ведал. Самого князя Шуйского можно было за бороду ухватить, крепко ухватить, и никуды бы не рыпнулся. Ничего бы Василий Иваныч не пожалел. В грамотках-то о его измене писано, татар на Русь призывал. Ну-ка с этим ларцом — да к царю! Головы бы князю не сносить. Тут не токмо — последний алтын выложишь. Сошлись бы с князем Василием, полюбовно сошлись».