Валерий Замыслов - Иван Болотников
— Князя Телятевского, батюшка. Торговый сиделец[7] Прошка Михеев. Снарядил меня Ондрей Ондреич за хлебом. А ныне в цареву Москву возвращаюсь. Ждет меня князь.
— Долго будет ждать.
Пнул Прошку в живот; тот скатился с крыльца, ломаясь в пояснице, заскулил:
— Помилуй, батюшка. Нет за мной вины. Христом богом прошу!
— Никак, жить хочешь, Прошка? Глянь на него, ребятушки. Рожей землю роет.
И вновь захохотал. Вместе с ним загоготали и ватажники. Багрей ступил к Авдоньке.
— Велика ли мошна была при Прошке?
— Десять рублев[8], атаман. А те, что Ермила нашел…
— Погодь, спрячь язык… Так ли, Прошка?
— Навет, батюшка. В мошне моей пятнадцать рублев да полтина с гривенкой, — истово перекрестился Прошка. — Вот, как перед господом, сызмальства не врал. Нет на мне греха.
— Буде. В клеть сидельца.
Прошку потащили в волчью клеть, Авдонька же бухнулся на колени.
— Прости, атаман, бес попутал.
Багрей повернулся к ватажникам.
— Артелью живем, ребятушки?
— Артелью, атаман.
— Казну поровну?
— Поровну, атаман.
— А как с этим, ребятушки? Пущай и дале блудит?
— Нельзя, атаман. Отсечь ему руку.
— Воистину, ребятушки. Подавай топор, Ермила.
Авдонька метнулся было к лесу, но его цепко ухватили ватажники и поволокли к широченному пню подле атамановой избы. Авдонька упирался, рвался из рук, брыкал ногами. Багрей терпеливо ждал, глыбой нависнув над плахой.
— Левую… левую, черти! — обессилев, прохрипел Авдонька.
— А правую опять в артельную казну? Хитер, бестия, — прогудел Багрей и, взмахнув топором, отсек по локоть Авдонькину руку. Ватажник заорал, лицо его побелело; люто глянул на атамана и, корчась от боли, кровеня порты и рубаху, побрел, спотыкаясь, в подклет.
Багрей, поблескивая топором, шагнул к боярскому сыну.
— А ныне твой черед, молодец.
Из волчьей клети донесся жуткий, отчаянный вопль Прошки.
ГЛАВА 2
НА ДВОРЕ ПОСТОЯЛОМ
Голубая повязь сползла к румяной щеке, тугая пшеничная коса легла на высокую грудь.
Евстигней застыл подле лавки, смотрел на спящую девку долго, с прищуром.
«Добра Варька, ох, добра».
За бревенчатой стеной вдруг что-то загромыхало, послышались голоса.
Глянул в оконце. Во двор въехала подвода с тремя мужиками. Один из них, чернобородый, осанистый, в драной сермяге, окликнул:
— Эгей, хозяин!
Евстигней снял с колка кафтан, не спеша облачился. Спускаясь по темной лесенке, бурчал:
— Притащились, нищеброды, голь перекатная.
Вышел на крыльцо смурый.
— Дозволь заночевать, хозяин.
Евстигней зорко глянул на мужиков. Народ пришлый, неведомый, а время лихое, неспокойное, повсюду беглый люд да воровские людишки шастают. Вот и эти — рожи разбойные — один бог ведает, что у них на уме.
— Без подорожной не впущу. Ступайте с богом.
— Не гони, хозяин. Есть и подорожная.
Чернобородый сунул руку за пазуху, вытянул грамотку. Евстигней шагнул ближе, недоверчиво глянул на печать.
— Без обману, хозяин. В приказе[9] писана. Людишки мы Василия Шуйского. Из Москвы в Ярославль направляемся. Да тут все сказано, чти.
Евстигней в грамоте не горазд; повернулся к подклету, крикнул:
— Гаврила!
Из подклета вывалился коренастый мужик в пеньковых лаптях на босу ногу. В правой руке — рогатина, за кушаком — пистоль в два ствола. Сивая борода клином, лицо сонное, опухшее.
— Чти, Гаврила.
Гаврила широко зевнул, перекрестил рот. Читал долго, нараспев, водя пальцем по неровным кудрявым строчкам.
«Ишь ты, не соврали мужики», — крутнул головой Евстигней и вернул чернобородому грамотку.
— Ты, что ль, Федотка Сажин?
— Я, хозяин. Да ты не гляди волком. Пути-дороги дальние, вот и поободрались. Людишки мы смирные, не помешаем. Ты нас покорми да овса лошаденке задай.
— Деньжонки-то водятся, милок?
— Да каки ноне деньжонки, — крякнул Федотка. — Так, самая малость. Да ты не сумлевайся, хозяин, за постой наскребем.
— Ну-ну, — кивнул Евстигней.
Мужики пошли распрягать лошадь. Евстигней же поманил пальцем Гаврилу, шагнул с ним в густую сумрочь сеней.
— Поглядывай. У них хоть и подорожная, но неровен час.
— Не впервой, Евстигней Саввич… Дак, я пойду?
— Ступай, ступай, Гаврила. Поторопи Варьку. Пущай снеди принесет.
Вновь сошел вниз. Солнце упало за кресты трехглавого храма. Ударили к вечерне. Евстигней и мужики перекрестили лбы.
— В баньку бы нам, хозяин, — молвил Федотка. — Две седмицы[10] не грелись.
— В баньку можно, да токмо…
— Заплатим, хозяин. Прикажи.
Евстигней мотнул бородой, взглянул на лошадь. Эк, заморили кобыленку. Знать, шибко в город торопятся. Поди, неспроста.
После бани мужики сидели в подклете — красные, разомлевшие — хлебали щи мясные, запивали квасом. Федотка, распахнув сермягу, довольно крякал, глядел на Евстигнея ласково и умиротворенно.
— Ядрен квасок, — подмигнул застолице. — А теперь бы и винца не грех. Порадей, хозяин.
Гаврила проворно поднялся с лавки и шагнул к двери. Но Евстигней остановил.
— Я сам, Гаврила.
Караульному своему погреб не доверял: слаб Гаврила до вина, чуть что и забражничает.
Принес яндову, поставил чарки.
— На здоровье, крещеные.
Мужики выпили, потянулись к капусте. Федотка разгладил пятерней бороду, налил сразу по другой чарке.
— Первая колом, вторая соколом, э-эх!
Разрумянился, весело глянул на Варьку, подающую снедь. Девка статная, пышногрудая, глаза озорные.
— Экая ты пригожая. Не пригубишь ли чарочку?
Варька прыснула и юркнула в прируб, а Федотка, распаляясь, наливал уже по третьей.
— Живи сто лет, хозяин!
Опрокинул чарку в два глотка, шумно выдохнул, помахал ладошкой возле рта.
— У-ух, добра!.. Слышь, хозяин, пущай девка хренку да огурчиков принесет. Прикажи.
Евстигней позвал Варьку, та мигом выпорхнула из прируба, стрельнула в Федотку глазами.
— Не стой колодой, — нахмурив редкие рыжие брови, буркнул Евстигней и подтолкнул Варьку к двери.
К столу, неотрывно поглядывая на яндову, потянулся Гаврила. Подсел к Федотке, но Евстигней сердито упредил:
— Ночь на дворе. Ступай к воротам!
— Хошь одну для сугреву, Евстигней Саввич!
— Неча, неча. Не свята Троица.
Гаврила нехотя поднялся, вздохнул, напялил войлочный колпак на кудлатую голову и вышел.
— Строг ты, хозяин, ай строг… Да так и надо. Держи холопей в узде. У меня вон людишки не своеволят. Да я их! — стиснул пальцы в кулак. — У меня…
Федотка не договорил, поперхнулся, деланно засмеялся.
— Ай, да не слушай дурака. Каки у меня людишки? Весь князь перед тобой. Лапти рваны, спина драна… Э-эх, ишо по единой! Ставь, девка. Где огурцы, там и пьяницы.
Евстигней, пытливо глянув на Федотку, раздумчиво скребанул бороду.
«Не прост Федотка, не прост. Подорожну грамоту не каждому в царевом приказе настрочат. Не с чужих ли плеч сермяга? Вон как о людишках заговорил. Хитер, Федотка. Однако ж до винца солощий. Пущай, пущай пьет, авось язык и вовсе развяжет».
— А сам-то чего, хозяин? Постишься аль застольем нашим брезгуешь? все больше хмелея, вопросил Федотка.
— Упаси бог, милок. Гостям завсегда рады. Пожалуй, выпью чарочку… Варька! Принеси.
Федотка проводил девку похотливым взором.
— Лебедушка, ух, лебедушка. Чать, не женка твоя?
— Девка дворовая. Тиун[11] наш в помочь прислал. Без бабы тут не управиться. Не мужичье дело ухватом греметь… Давай-ка, милок, по полной.
Евстигней чокнулся с Федоткой, с мужиками, но те после первой чарки не пили, сидели смирно, молчком, будто аршин проглотили. Федотка осушил до дна, полез к Евстигнею лобзаться.
— Люблю справных людей. На них Русь держится… Кому царь-батюшка благоволит? Купцу да помещику. В них сила. Это те не чернь посадская али смерд-мужичонка. Шалишь! Держава нами крепка. Выпьем за царя-батюшку Федора Иоанныча!
При упоминании царя все встали. Расплескивая вино, Федотка кричал:
— Верой и правдой!.. Голову положим. А черни — кнут и железа[12]. Смутьянов развелось.
— Доподлинно, милок. Сам-то небось из справных?
— Я-то? — Федотка обвел мутными глазами застолицу. Увидев перед собой смиренно-плутоватую рожу Евстигнея, хохотнул, — Уж куды нам, людишкам малым. Кабала пятки давит, ух, давит! — ущипнул проходившую мимо Варьку, вылез из-за стола, лихо топнул ногой.
— Плясать буду!
Сермяга летит в угол. Пошла изба по горнице, сени по полатям!
Озорно, приосанившись, разводя руками и приплясывая, прошелся вокруг Варьки. А та, теребя пышную косу с красными лентами, зарделась, улыбаясь полными вишневыми губами.