Теодор Парницкий - Серебряные орлы
И его охватила волна неподдельной ненависти к Оттону. Охватила бурная жалость и обида за Тимофея, за себя, за покойную Феофано. Бледность его — это бледность редкого прилива смелости, даже дерзости. Вот так же он бледнел, когда в ответ на все соблазны и угрозы Филагата упрямо твердил: «Я не знаю греческого».
— А справедливо ли поступил твой ученик, владыка всего мира, вечный император, забрав женщину, предназначенную другому? — выпалил он одним духом, до боли сжимая зубы, чтобы не залязгали от страха.
Ему было страшно. Страшно, что вот по своей воле лишится милости Герберта, которая так неожиданно и чудесно снизошла к нему. И действительно чуть не лишился. Не узнал и спустя годы, как близок был к немилости. Правда, по совсем другим причинам, нежели полагал. Герберта удивил его пылкий возглас, по не разгневал. Разве что быстрее, чем перед этим, застучал он кончиками пальцев по столу, спокойно расспрашивая Аарона, что ему известно о Феодоре Стефании. Больше всего его, кажется, затронули слова о дружбе Аарона и Тимофея. О Тимофее он расспрашивал очень подробно и долго. И наконец сказал Аарону, что он может идти, повторив при этом, чтобы явился завтра. Повторил свое обещание представить его императору в страстной четверг.
Когда Аарон был уже у двери, Герберт неожиданно вновь остановил его.
— Святой дух одарил тебя познаниями и умудренностью больше, чем многих других, — сказал он спокойно, тихо, но вместе с тем отчетливо и почти сурово. — А кому много дано, с того много и спросится. Вот ты столько рассказал о Тимофее и Феодоре Стефании, но ни на миг в твоей голове не возник вопрос: я знаю, что Тимофей хочет Феодору Стефанию, но кого хочет она? Тимофея или Оттона? Может быть, как раз она не хочет Тимофея…
Аарон остолбенел. Даже рот раскрыл. Прирос к полу. И молчал. Наконец с трудом выдавил, что папа и император пообещали Тимофею отдать Феодору Стефанию в законные жены, как только она овдовеет. Он не понимает, о чем говорит Герберт. Решает здесь сам император.
— Как ты это понимаешь?
— Понимаю я так, что если он отдает кому-то женщину в жены, то никогда ее и не спрашивает, хочет она того или не хочет. Разве же это не стародавний, скрепленный благословением духа святого обычай?
— Стародавний обычай? Так ты говоришь, ученый юноша? И еще говоришь о господнем благословении?! Значит, выбирать всегда должен только мужчина, а не женщина?! Глупец ты со всем твоим греческим, вот что я тебе скажу. Басни о Елене и Александре по ночам читал, а в святого Иоанна Златоуста не заглядывал, так ведь? Даже не знаешь, что этот святой мудрец писал о едином праве для мужей и жен, для возлюбленного и возлюбленной? Тебя послушать, так господь бог не дал женщине бессмертной души, искры огня своего? И только мужчин одних спасла мука Христова? Глупец, стократ глупец. Ступай давай, ступай. Видеть тебя не хочу. Такой же темный, как все.
Но когда Аарон, ошеломленный, потрясенный, несчастный, был уже за порогом, до него долетели слова:
— А завтра приходи!
Нет, Аарон не повторит Тимофею слов Герберта. И вот еще не высохли слезы на щеках друга, которому придали бодрости слова Экгардта: «А не будет хотеть, так голову ей свернет!» Но Тимофей уже заметил его задумчивость, замешательство, его вздох. Как он смотрит на него с тревогой. Неужто Аарон не разделяет его веры в то, что все кончится хорошо? Неужто думает, что Феодора Стефания не захочет бежать с ним от Оттона далеко, в наследное княжество Болеслава Ламберта? Наверняка захочет, наверняка убегут… Одно только тревожит Тимофея: ведь Экгардт говорил, будто славяне считают, что сами у себя правят, а, по сути, правят там саксы… Так что, если Оттон прикажет Экгардту, чтобы славяне выдали Феодору Стефанию и Тимофея… тогда… Ах, какие дурни неотесанные эти славяне! Почему никто их не вразумит, что они на палочке скачут, думая, будто это конь? И почему никто им не поможет пересесть с палочки на коня? Но ведь Болеслав Ламберт, преданный друг, найдет в своем обширном лесном княжестве такой угол, где беглецов не сыщут даже саксы…
Упоминание о Болеславе Ламберте как преданном друге рассердило Аарона. Его подхватила волна ревности. И он оказал раздраженным, даже злым голосом:
— Да, по сперва пусть Болеслав Ламберт вернет себе свое польское княжество. Легко это не удастся.
Тимофей вздохнул, но тут же улыбнулся. Конечно, не легко, но куда легче, чем думает Аарон.
— Почему это? Все говорят, что Болеслав Первородный, который изгнал братьев и мачеху, сильный воин и полководец. А раз уж его поддерживает Экгардт…
— Есть люди и посильнее Болеслава и Экгардта, хоть они и не воины, и не полководцы.
— Кто же это?
— Твой учитель Герберт.
Аарон пожал плечами. Что может связывать Герберта с далеким славянским княжеством, где, кажется, нет ни одной школы? Его уже стало раздражать, что Тимофей не может ни на что и ни на кого смотреть, все у него связано только с Феодорой Стефанией и Болеславом Ламбертом.
Резко, почти недоброжелательно зазвучал его голос, когда он спросил, почему же это, по мнению Тимофея, Герберт должен поддерживать Болеслава Ламберта против Болеслава Первородного? Скорее наоборот, Аарону не раз доводилось слышать о восхищении, которое и государь, и его любимый учитель питают к этому Болеславу. Еще приор как-то рассказывал, что слышал в соборе Петра прекрасную и поучительную проповедь Герберта, полную восхвалений славянского князя, благодаря помощи и поддержке которого смог отправиться к язычникам на брега Скифского моря друг императора епископ Адальберт. А когда встретил там мученическую смерть, то славянский князь не пожалел казны, чтобы выкупить священные останки и возвести в одном из своих городов гробницу. Со слов приора выходило, что этот восхваляемый Гербертом славянский князь и есть Болеслав Первородный.
Тимофей засмеялся:
— Умно говоришь, но на этот раз я умнее тебя. Знаю то, чего не знаешь ты. Чего, может быть, даже ученейший Герберт не знает. Смейся, смейся сколько хочешь… А я тебе скажу, что, может быть и сам того не зная, Герберт поддерживает Болеслава Ламберта против первородного брата. Придвинься, и я тебе расскажу.
Слушая его, Аарон вновь почувствовал, как его охватывает волна негодования. Что с этим Тимофеем творится?! Неотвязные мысли о Феодоре Стефании, наверное, отняли у него рассудок — и уж наверняка — память. Ведь он уже ему рассказывал, как в Павии Григорий Пятый потребовал у Оттона, чтобы тот вернул Болеславу Ламберту отцовские владения, и как император решительно ответил «нет».
Однако боязнь слишком явно обидеть друга велит ему найти в себе терпение, много терпения, чтобы выслушать еще раз этот рассказ.
Но по мере того, как текли слова Тимофея, волна негодования и раздражения начала опадать, заострялось внимание, появилась заинтересованность, даже озарение. Нет, Тимофей не повторялся! После уже знакомого вступления в ходе рассказа появилось столько новых вещей, неизвестных, непредугадываемых. Оказалось, что эти полтора года, пока папы не было в Риме и Аарону показалось, что прошли долгие годы, для Кресценция и его сторонников пролетели мгновенно, до того удивило их и застало врасплох неожиданное, быстрое возвращение Григория Пятого с войсками Оттона! Они же были уверены, что он не сможет вернуться раньше четвертой весны, ведь без Оттона он бы не вернулся, а Кресценций располагал совершенно убедительными сведениями, что императорское войско по меньшей мере на три года приковано к землям по Эльбе, где славяне подняли грозное всеобщее восстание против саксов. И надо же, подвели безупречные лазутчики: уже на вторую зиму император стоял со своим войском в Павии, а ранней весной под Римом. Как же это могло получиться? Неужели лазутчики Кресценция переоценили мощь и угрозу славянского восстания? Нет, не переоценили. Но император смог спокойно уйти с Эльбы, так как на восстание обрушился грозный меч сзади, поистине смертельный удар в спину! Удар рукой побратима — рукой сильной и страшной. Первородный брат Болеслава Ламберта сделал за саксов их дело: понес огонь и железо взбунтовавшимся славянам, поддержал дружиной своей гарнизоны саксонских крепостей, плечом к плечу с епископом Рамвардом окрасил славянской кровью воды Эльбы. Водрузил императорских орлов в священных языческих рощах. «Как же ты, отец и брат, можешь требовать, — взывал в Павии Оттон к папе, — чтобы я обратил свой меч против этого благородного и преданного воина, который один совершил все, чтобы я мог уже не заботиться о взбунтовавшихся славянах, а первым делом поспешить на помощь к тебе…»
Тщетны были доводы папы, что император напрасно умиляется преданностью Болеслава Первородного, ведь это обычный долг ленника: поспешить на помощь императору даже против родного брата; он свершил бы смертный грех, если заколебался бы, стоит ли ему поднимать меч против язычников, владыка погрязшей в язычестве страны, сын новокрещенца; поистине он являл бы плохой пример, не показав своей ревностности в вере, поколебавшись хоть минуту. На все эти резоны император отвечал: нет и нет. И отвечал с таким жаром, что сразу чувствовалось, как в нем говорит не только простая удовлетворенность тем, что соблюдена лепная верность, по и восхищение и благожелательность к этому Болеславу Первородному. Папа тем не менее не уступал: Аарон же хорошо знает его твердость и неуступчивость. Он заявил, что в судьбах польского края решающий голос должен иметь святой Петр, а не императорское величество. Ибо отец обоих Болеславов, граф и маркграф Мешко, выделив своему первородному часть княжества с городами Познань и Краков, остальную землю, которой он владел, принес в дар святому Петру, прося небесного ключаря, чтобы он заботливо опекал его детей от второго брака. И святой Петр устами наместника своего папы Иоанна Пятнадцатого принял дар, поблагодарил и поклялся опекать младших детей, о чем просил его новокрещенный князь. А лишая братьев отцовских владений, оный Болеслав Первородный изгонял из этих земель самого святого Петра! Анафему он заслужил, а не дружбу императора! И он, Григорий, преемник Иоанна Пятнадцатого на Петровом престоле, не допустит, чтобы исполнение ленного и христианского долга явилось оправданием обиды, нанесенной самому святому Петру!