Теодор Парницкий - Серебряные орлы
— Нет, никого.
— А почему ты побледнел?
Аарон действительно побледнел. Не успели губы его произнести слово «никого», а из памяти ужо всплыл новый образ. Образ забытый, задвинутый куда-то в закоулки памяти, несущественный, незначительный — образ, который до той самой ночи ничего ему не говорил: образ молодой женщины, которая ждала за дверью, когда Аарона выведут. Ждала она с явным нетерпением — топала ногой, и даже еще в ту минуту, когда дверь открылась и двое с палками выталкивали Аарона за порог. Он не знал ее — но присмотрелся к ней внимательно, пусть и поспешно, поскольку в нем не было места ни для чего больше, кроме радости, что разговор с Филагатом уже позади. Но теперь-то знает, хорошо знает, кто она была, хотя еще не осознал это в тот миг, когда говорил Герберту: «Нет, никого!» Неужели именно это неожиданное открытие, что он знает, наверняка знает, хорошо знает, заставило его побледнеть?
— Видал Феодору Стефанию, — сказал он отчетливо, спокойно, твердо.
Герберт удивился. Аарон знает Феодору Стефанию? Откуда он ее знает? Аарон вновь зарделся. Неужели придется сказать, что знает ее с той минуты, когда Тимофей в церкви святой Сабины указал полным изумления и отчаяния возгласом на сидящую у ног Оттона женщину? Нет, не скажет. Он боялся признаться, что был свидетелем суда над Иоанном Филагатом. Солгал. Объяснил, что она бывала на богослужениях в соборе святого Павла и кто-то из братьев указал на нее.
На сей раз Герберт не обратил внимания, что Аарон краснеет, — настолько поразило его то, что сказал Аарон.
— Ты уверен, что это была она? — спросил он несколько раз со все нарастающим возбуждением. — Тебе не привиделось?
Аарон упорно стоял на своем. Это наверняка была она. Уверенность его возрастала с каждой минутой. Нет, он не ошибается, не мог ошибиться.
— Завтра ты придешь ко мне снова, и я покажу тебе вблизи, при дневном свете, Феодору Стефанию. Советую хорошенько приглядеться и взвесить свой ответ. Ибо то, что ты говоришь, опровергает ее слова или слова кого-то гораздо… — Он осекся. — Ты знаешь Кресценция? — спросил он.
— Да. — Аарон видел его несколько раз. И узнал бы всегда и везде.
— Его не было где-нибудь поблизости от Феодоры Стефании?
— Нет, наверняка не было. Она была одна, когда, топая ногой, нетерпеливо ожидала возможности войти к Филагату. Наверняка одна. И наверняка это была она.
— Хорошо, заканчивай свой перевод.
Но не успел Аарон написать и трех слов, как голос Герберта вновь оторвал его от греческого текста.
— А ты присмотрелся тогда к ее лицу? Говоришь, она нетерпеливо топала ногой. А можешь сказать, радостное было ее нетерпение? Или тревожное?
Аарон не смог ответить на этот вопрос. Нет, он не помнит. Похоже, что так топать можно, лишь ожидая какой-то неприятности.
— Ты неправ, — задумчиво покачал головой Герберт. — В ожидании неприятности мечтают, как бы ее отвратить. Гневно топают ногой, только сожалея, что теряется столько времени, когда приходят с важными и срочными новостями.
Впервые Аарон в душе не согласился с Гербертом: сколько раз в его жизни должно было произойти что-нибудь неприятное, по пи-когда он не мечтал отвратить это. Наоборот, призывал — пусть произойдет поскорее, лишь бы миновало, чтобы больше об этом не думать…
Герберт больше не расспрашивал его о Феодоре Стефании. Но это не значило, что Аарон мог полностью сосредоточиться на греческом тексте. То и дело отрывали его, задавая вопросы, и все время разные. Аарон уже было подумал, что Герберт просто забавляется, чтобы прогнать сонливость, которая явно одолевала его. Он расспрашивал о разных мелочах, об отдаленных вещах, не имеющих никакой связи с Филагатом, или Григорием Пятым, или самим Аароном. Попросил дважды повторить вопрос Филагата, касающийся пребывания в Англии норвежского короля Олафа. И даже записал его.
— Слушай внимательно, — сказал он, — так ли я записал, как ты сказал. «Иоанн Филагат спросил меня, был ли я в Лондоне, когда там находился король Олаф. Я сказал, что да. Тогда он спросил, слышал ли я, как король Олаф похвалялся, будто его связывает с князем земель, называемых Русь, такая дружба, что если он начнет с кем войну, то князь тот его всегда поддержит. Я сказал, что такого не слышал ни прямо, ни в передаче других. Воистину не слышал».
— Да, записано так, как я сказал, — подтвердил Аарон.
Поразительно, зачем Герберт это записывает? Какое ему дело до дружбы короля столь далекой Норвегии с владыкой столь же далекой Руси? Правда, он так же удивлялся, когда Иоанн Филагат задал ему этот вопрос, не имеющий связи ни с чем.
Наконец Герберт оставил его в покое, и Аарон смог закончить перевод. Когда дрожащей рукой он передал Герберту обе таблички, то увидел, что тот тянется за третьей, отложенной в сторону. Карие глаза сосредоточенно вглядывались в переведенный Аароном текст, то и дело перебегая на третью, отдельно лежащую табличку.
У Аарона сердце замерло, когда Герберт перевел взгляд с табличек на его лицо, на монашеское одеяние, на его маленькие руки. В висках шумело, лоб пылал. Но недолго. Слова Герберта опали блаженно холодящим, успокаивающим венцом на лоб и на виски.
— Хорошо перевел, точно и красиво. Даже лучше, чем тот, с чьим переводом я сравнивал твой…
Герберт встал. Подошел к Аарону. Положил на его дрожащее плечо дружескую руку. И сказал, что рад, ибо нашел среди своих бывших учеников человека, знающего греческий. Правда, он недолго учил Аарона, не успел его как следует узнать, как, например, Рихера, Ингона или Фульбера. Но считает, что не совершит ошибки, не пожалеет о своем шаге, не обманется в Аароне. И хочет отныне пользоваться его постоянной помощью, он будет поручать Аарону нужные переводы с греческого, будет брать с собой всюду, где при переговорах необходим переводчик с греческого. Даже при самых доверительных переговорах. Он доверяет ему, поскольку получил доказательства, что верить ему можно.
Аарон позволил себе робко спросить, почему Герберт, величайший мудрец среди живущих, несравненный знаток стольких наук, не овладел великолепным языком греков. Неужели не захотел? В последнем вопросе содержалась, конечно же, сознательная лесть, и Аарон искренне удивился, когда Герберт утвердительно кивнул головой и сказал:
— Да, не хотел.
Вот оно как, хоть он и весьма ценит мудрость и ученость греческого Востока, но не может он, дитя Аквитании, не любить превыше всего, всем сердцем своим, всеми силами души своей латинского, римского Запада и всего того, что этот Запад высек из римской мысли, из латинской речи. Всю жизнь неутомимо трудился он, чтобы доказать кичливым грекам, что нет такой науки и искусства, в которые бы не проникла римская мысль, нет таких истин, которые не выразил бы латинский язык. И вот на пороге старости убедился, что совершил ошибку, ему необходим греческий язык: правда, не столько для того, чтобы глубже вникать в науки и искусства, сколько для иных, довольно далеких от пауки дел. Каких дел — об этом Аарон скоро узнает. Слишком стар уже Герберт, чтобы изучить новый и трудный язык, и слишком мало свободного времени. Так пусть же Аарон будет его ухом, оком и языком.
В страстной четверг в ознаменование тайной вечери он представит Аарона императору, попросит быть благосклонным к его помощнику и поверенному.
— А ты знаешь, Аарон, с чьим переводом я сравнивал твой? С переводом государя нашего, Оттона. Только пусть не вскружат тебе голову, сынок, мои слова, что твой перевод лучше. Пусть не вводят в гордыню. Наш государь даже если бы не только по-гречески, но и по-латыни не смог написать ни слова — все равно был бы императором. Ты же, хоть овладей всеми языками мира, императором никогда не будешь. Даже тенью тени императорского величества. Для него это еще одно украшение, маленький камешек в диадеме — для тебя же воздух, без которого ты не смог бы жить. А почему ты опять так побледнел?
И действительно Аарон вновь побледнел. Неспокойно, бурно, болезненно переживал он заново весь суд на Иоанном Филагатом. Нет, у него бы язык навеки прилип к гортани, если бы пришлось обрекать на смерть или мучения кого-нибудь из этих седобородых старцев, которые в пустынных обителях над реками и озерами Ирландии приобщали его к тайнам греческого письма и речи. А его ровесник — который благодаря кому? именно благодаря Филагату обрел познание, недоступное мудрецу из мудрецов, Герберту, — зевая, выносит приговор тому, кому обязан этим дивным познанием! Зевая и торопясь закончить судилище, потому что женщина, припавшая к его ноге, дерзко, бездумно сказала: «Я спать хочу».
И его охватила волна неподдельной ненависти к Оттону. Охватила бурная жалость и обида за Тимофея, за себя, за покойную Феофано. Бледность его — это бледность редкого прилива смелости, даже дерзости. Вот так же он бледнел, когда в ответ на все соблазны и угрозы Филагата упрямо твердил: «Я не знаю греческого».