Илья Бражнин - Моё поколение
— Не надо, мама, — говорит он тихо, — ну, не надо же.
Голос его тосклив и глух. Если б она знала… Если б она знала… Если б можно было сейчас броситься к ней, остановить, умолять — только не сейчас, мама, только не сейчас. Мне так хорошо, как никогда не было хорошо тебе в твоей жизни, оставь же это нетронутым… Но он сидит и молчит, сгорбясь, будто ожидая удара.
— Стоит жить, — горько всхлипывает Софья Моисеевна, — стоит растить детей, чтобы после они ни во что тебя не ставили.
Илюша болезненно морщится:
— Что ты говоришь, что ты говоришь, мама?
— Что я говорю? Я говорю то, что есть на самом деле. Ты ни с кем, ни с кем не считаешься, никого не хочешь знать, кроме себя. Тебе хорошо, и этого с тебя довольно. Ты ходишь и радуешься светлому солнышку, а про других ты и думать забыл. Никто другой для тебя не существует на свете — ни мать, ни семья. Ну, хорошо. Пусть мы ничего не значим. Так ты хоть о себе подумай, о своей судьбе. Посмотри на себя в зеркало — на кого ты стал похож в последнее время. Ты приходишь домой в два часа ночи. Это годится для молодого человека? Это хорошо для здоровья? А к чему в конце концов всё это поведет? Что будет дальше? Об этом тоже не мешало бы подумать. Спроси себя — кому всё это принесет счастье? Тебе? Ей? Разве ты можешь на ней жениться — ну, не теперь, после? Кто вам это позволит? Кто до этого допустит? Может по закону русская венчаться с евреем? Нет же. И ты это знаешь так же хорошо, как я. Ну, а если бы случилось чудо и вдруг законы изменились бы, — ты думаешь и тогда всё было бы хорошо? Ты думаешь, что миллионщик Торопов отдал бы свою единственную дочь за нищего, за голяка? Вот уж такого чуда случиться никак не может. Я прожила на свете почти шестьдесят лет, и это-то я знаю хорошо. Надо все-таки не фантазировать, а знать, где ты живешь и когда живешь, если хочешь устроить свою жизнь. И надо хоть немного думать о других. Я не говорю о себе. Что я? Мои слезы — вода, что значат они перед её улыбкой? Ничего. Но Анечка — ты говоришь, что любишь её. Тогда какое же ты имеешь право делать её несчастной? Ты подумал о том, что будет с ней, какое у неё будет будущее, если отец выгонит её из дому? Куда она пойдет? Куда денется? Зачем же ты хочешь сломать ей всю жизнь и свою тоже? И ты ещё хочешь, чтобы я спокойно смотрела, как ты делаешь себя и других несчастными? «Не надо, мама…» Ох, надо, сынок, надо, чтобы ты знал, что ты делаешь, и хорошенько об этом подумал. Ты уже довольно напутал и принес горя. Нет больше моих сил сносить всё это.
Софья Моисеевна громко сморкается, нос её краснеет, под глазами набухают отёчные мешки. Она кладет руку на сердце. Оно очень сильно бьется, сильнее, чем надо. Она открывает рот и не может закрыть его. Тело оседает — рыхлое и бессильное.
Илюша вскакивает и в одном башмаке бежит на кухню. Он приносит полстакана воды, расплескав другую половину по дороге. Он трогает Софью Моисеевну за плечо, тормошит её:
— Мама, мама.
Из каморки-спальни, прилегающей к комнате, выглядывает Геся:
— Что такое? Что вы шумите? Что с мамой?
Она подбегает в одной рубашке к матери, и, отстранив Илюшу, берет из его рук стакан с водой. Илюша растерянно топчется на месте. Софья Моисеевна отпивает глоток воды и шумно переводит дыхание.
— Ничего, ничего. Не волнуйтесь так и не бегайте. Всё уже проходит. Немножко захватило сердце. А ты что? Зачем ты выскочила полуголая? Хочешь схватить воспаление легких? Накинь хоть платок на плечи. На, возьми. О господи. Ну, идите, идите спать. Будет вам. Я тоже пойду.
Софья Моисеевна тяжело поднимается со стула и, шлепая туфлями, бредет в каморку. На пороге она оборачивается к Илюше:
— Ты ничего не ел с обеда. Возьми хоть селедку в кухне. Твой любимый маринад. И картошка на шестке, в чугунке.
Она уходит. Геся идет следом за ней, поддерживая её за плечо. Через минуту, накинув юбку и шаль, она возвращается:
— Что тут у вас произошло?
Илюша стоит как в столбняке и смотрит перед собой пустыми глазами.
— Потом, потом, Геся, — говорит он, махнув рукой, и, не оглядываясь, идет к кровати.
Геся смотрит ему вслед. Лицо её строго и насупленно.
— Ты бы мог поберечь мать. Ты знаешь, какое у неё сердце.
Илюша хватается руками за голову:
— Не надо, Гесенька. Поговорим завтра… Прошу тебя.
Геся хмурится. Потом молча тушит свет и уходит. Илюша остается один. Он сидит на кровати, уставясь на светящийся в темноте прямоугольник окна. Там, за окном, белый и широкий мир. Его мир тесен и тёмен. Он снимает ботинок и долго держит его в руках. Он устал. После гимназии были ещё уроки в трех домах в разных концах города. Только сейчас он почувствовал, как устал. Он опускает голову на подушку и, не раздеваясь, засыпает тяжелым сном.
Глава восьмая. ВСЕ ОБСТОИТ БЛАГОПОЛУЧНО
Никишин стоял перед директорским столом и неловко переминался с ноги на ногу. Аркадий Борисович сидел в кресле и, глядя прямо перед собой, говорил неторопливо и монотонно:
— Итак, вы, сколько я могу судить, не склонны изменить ваше поведение.
— Я ничего не делал, Аркадий Борисович, — тоскливо выговорил Никишин.
— Гм. Вы ничего не делали. Вы не устраивали дебоша, вы не затевали этой неприличной в стенах учебного заведения драки. Вы упорно продолжаете запираться.
— Не могу же я сказать, что дрался, если я не дрался.
— Вы не дрались. Хорошо. Но кто же тогда дрался? Или, может быть, никто не дрался?
— Никто не дрался.
— Так. По-видимому, я начинаю галлюцинировать. Да? Вы это подразумеваете? Ну, что же. Оттого, что ко всем вашим порокам прибавляется еще очевидная ложь, едва ли многое изменится. Полагаю, что дебаты наши при таком направлении беседы ни к чему не приведут. Вопрос можно считать исчерпанным, так же как и наше долготерпение. Мы вас предваряли об опасности направления вашего ума и вашего характера. Вы не захотели внять голосу рассудка, — теперь уж извольте пенять на себя. Ваше нетерпимое в этих стенах поведение будет предметом обсуждения педагогического совета, который, кстати, через три дня должен собраться. Мне очень жаль, но я должен предупредить вас, что совет имеет более чем достаточные основания для того, чтобы судить о вас крайне сурово. Гимназия — не богадельня. Мы не можем держать в ней отбросов. Да-с. Идите и оставшиеся до заседания совета три дня посидите дома.
Никишин стоял не двигаясь. Все происходящее казалось ему совершенной нелепостью. Он даже не мог придумать сколько-нибудь разумных доводов в пользу своей невиновности, настолько казалось глупым её доказывать. Он совершенно растерялся. У него мелькнула даже мысль попросить прощения — черт с ним, пусть он будет виноват. Но язык не поворачивался, ничего путного придумать Никишин не мог, а так, ничего не сказав, уйти — значит признать, что всё кончено раз и навсегда, кончено нелепо и глупо. Ему стало страшно. Его пугали смотревшие мимо него мутные глаза. Ему казалось, что перед ним в кресле сидит мертвец, что он тянется к нему невидимыми холодными руками и что ему передается их холод.
Никишин зябко повел плечами. «Черт знает, пакость какая, — подумал он, — но ведь нужно же что-нибудь сказать. Нельзя же так… я же ни в чем не виноват…»
Он мучительно напрягался, чтобы придумать что-нибудь распутывающее эту глупую путаницу и решительно не мог ничего придумать. Тогда он с отчаянием махнул рукой, повернулся и вышел.
В коридоре он увидел поджидавшего его Краскова.
— Ну что? — кинулся к нему Красков.
Никишин полгал плечами. Им овладело вдруг мрачное равнодушие.
— Выпирают, по-видимому.
Краскова передернуло:
— Что за чушь! Не может быть.
Он оправил кушак, одернул куртку и постучал в дверь директорского кабинета.
— Войдите.
Он вошел и старательно закрыл за собой дверь.
— Аркадий Борисович, — сказал он волнуясь и подошел к столу. — Аркадий Борисович, случилась ошибка… Позвольте, я объясню. Видите… я ударил Любовича… Никишин же никакого участия в этом не принимал…
Красков приостановился и шумно перевел дыхание. Аркадий Борисович поднял белую длинную ладонь, пресекая длительные объяснения.
— Когда мне понадобится ваше свидетельство, — сказал он морщась, — я вас спрошу. В данном случае объяснения ваши излишни и запоздалы. Впредь попросил бы вас в случае нужды адресоваться прежде к своему классному наставнику.