Владислав Бахревский - Свадьбы
Государь Михаил Федорович подозвал к себе Федора Ивановича Шереметева.
- До присылки большой станицы легкую станицу атамана Петрова задержать бы в Москве.
- Слушаю, государь! - Боярин поклонился царю. - Позволь также объявить, что донесение казаков вызвало твое царское неудовлетворение, а потому ты, государь, велишь дать казацкой станице самый худой корм.
- Убийство посла - тяжкий грех, наказать казаков надобно, поместите их в монастырь на хлеб и воду, - согласился государь, - А каков, однако, орешек они раскусили!
Бояре, завидя, что государь переговорил с наитайнейшим своим советником Федором Ивановичем, расселись по местам. И замолчали. Теперь государь да Шереметев что-то решили: надо слушать и соглашаться.
*
Борис Иванович Морозов пришел к своему высокому ученику тихий, таинственный, пряча руки за спину. Царевич Алексей своего учителя знал не хуже, чем учитель ученика: сейчас на розовых щеках Бориса Ивановича появятся кругленькие ямочки, щеки вокруг ямочек заблистают, коротковатые, пышные, как у кормилицы, руки выплывут из-за спины и явят замечательный подарок. Чем Борис Иванович тише, чем ниже он опускает глаза, тем редкостней приношение.
И вот на столик перед царевичем легла большая книга в парчовом переплете.
Борис Иванович встал напротив ученика, схватившись ва сердце, перевел дыхание, опустил дрожащие руки над книгой, замер, еще раз вздохнул и нежно, словно бабочку за крылышки, взял ее за края.
- Ну, голубь ты наш, Алешенька! Гляди!
Крышка отворилась, и перед царевичем на печатном немецком листе предстало изображение тесного нерусского города. Не ласковые купола церквей, не веселые луковки вознесены к небу - шпили острые как кинжалы. Пустого места в городе не углядишь - дом к дому, крыши тоже острые, черепичные. Перед городом кривыми черточками изображено море, а на море множество кораблей.
- Это город купцов, - просипел Борис Иванович. Голос от волнения пропал. - Это богатейший, Алешенька, город Копенгаген. Европа!
Царевич перевернул лист.
- А это! Гляди, свет ты наш, Алешенька! Гляди! Сей немецкий печатный лист - гравюра - представляет нам город древний и могучий. Сие перед тобою Рим!
Площадь как поле. За полем-площадью лес. Не еловый и не березовый - каменный. Колонны. Колонны сбегаются с двух сторон к тяжелому мрачному храму. Купол храма подобен самому небу.
- Это собор апостола Петра! - почтительнейше лепечет Борис Иванович. Он удивляется изображению больше, чем царевич. Необъяснимая, кощунственная тревога трепещется в нем. Да, Москва - это третий Рим, но каков он, Рим первый? Каковы просторы земли и сколько в них чудес, пагубных для души соблазнов. - А это есть гора-вулкан, Алешенька. В горе этой заключены огненная лава, смертоносный дым и ужасной величины каменья.
- Господи! - ахает царевич. - Избави бог от такого промысла, не тут ли вход в преисподнюю? - На лице у мальчика жадное любопытство и ужас, он впивается глазами в картинку и тотчас, бежа от соблазна - много знать грешно, - переворачивает лист.
- А это, Алешенька, море… А это море гневное.
- Море? Хочу по морю прокатиться на корабле. На возке я катался, на санях катался, в карете катался, верхом катался, а вот на корабле… - Взгляд царевича становится нежным, просительным.
- Что тебе, Алешенька?
- Бахаря кликнуть бы! Того, нового, Емельку. Пускай про море расскажет.
*
- Про море?
Глаза у Емельки, как зверьки в клетке, туда-сюда. А рот уже в улыбке, от уха до уха. Половина лица радуется, половина тоскует. В глазах тоска.
Э-э-эх! Бахарю долго думать не положено! Не умеешь шить золотом, так бей молотом. Про море так про море.
- А скажи, царевич наш ненаглядный, скажи-ка мне, дурню, про что это: “Какая мать своих дочерей сосет?”
Царевич Алексей в смятении:
- Как?
- А ну-ка, голубь наш, подумай! Реки-то куда бегут?
- Ах, реки?
- В океан-море! Верно! А теперь скажи-ка мне, что это: “Между гор, между дол - мерин гнед. Мерин гнед, аж живота у него нет. На сто и на тысячу везет”.
- Мерин гнед, а живота у него нет? - повторяет с безнадежностью в голосе царевич.
- Корабль! Корабль это! Корабль по морю бежит. Ну а теперь, голубь наш ясный, сказку послушай, а чтоб не скучать, пряничек скушай.
Стоит град пуст, а во граде куст, в кусте сидит старец, варит изварец, глядь - к старцу заяц, дай, дед, изварец! И приказал тут старец безногому бежать, безрукому хватать, а голову в пазуху класть. Так-то!
Жил-был у отца с матерью нелюбимый сын. Как подрос, отец ему и говорит: “Поди, сынок, куда знаешь”. Взял парень кус хлеба и пошел. Пришел в некоторое царство, в некоторое государство. И к царю - в работники наниматься. Царь поглядел на парня и спрашивает: “А что ты умеешь?” - “Все умею, - отвечает парень. - Что прикажешь, то и сделаю”, - “Коли так, - обрадовался царь, - сделай мне крылья. По земле я ходил и ездил, по воде я плавал, а вот по небу не летал”. - “Крылья так крылья, - согласился новый работник. - Только для этого мне нужно со всякой птицы по два пера да месяц сроку. В этот месяц пусть меня кормят и поят, а в светлицу ко мне не ходят, даже ты, царь, не смей на работу мою глядеть”.
Ударили по рукам. Царь разослал гонцов к государям, к шахам да султанам, чтобы те прислали к его двору по два пера от разной птицы. Государи да короли, шахи да султаны удивились царевой просьбе, но исполнили ее. Принялся парень за дело. Через месяц приходит царь в светлицу. “Сделал крылья?” - спрашивает. “Полработы сделано, полработы впереди. Вот крылья, погляди”.
Поглядел царь на крылья, надел их на руки, взмахнул - и взлетел под потолок, корону помял. Корону помял, но не разгневался, обрадовался. Не болтал парень попусту. А парень говорит: “Приходи, царь-государь, еще через месяц”.
Пришел.
“Готово?” - спрашивает. “Осталась самая малость. Пошли в поле, попробуешь крылья”.
Царь в поле бегом бежал. Крылья надел, махнул раз - выше леса, махнул другой - под облаком, все его царство- государство сверху как на ладони. Полетал, порезвился - и к парню. “Проси сколько хочешь злата-серебра, не пожалею”. А парень головой качает: “Не надобно мне ничего, царь-государь. Дай мне еще месяц сроку - такие крылья сделаю: до края земли долетишь и назад вернешься”.
Царь согласился, а парень в своей светлице закрылся. Приходят к нему наутро с яствами, а светелка пуста. Улетел умелец на крыльях своих. Царь от горя чуть не помер. А парень летит себе над лесами да полями, над царствами- государствами, все ему дивятся, все его в гости зовут, а он знай себе летит и летит.
Тут Емелькин чуткий глаз углядел на лице царевича нетерпение.
- Прости мне, батюшка, милостивец мой, заболтался! Сейчас и про море расскажу.
- Не надо про море! - замахал руками царевич. - Про крылья говори. Только скажи сначала, а где он, тот мастер, что крылья-то делал? Где его сыскивать?
“Вот тебе раз!” - ахнул про себя Емелька.
- Сыскивать-то? Так ведь это сказка!
- В сказках, мне мои бахари говорили, - намек. Если про крылья в сказках говорят, значит, кто-то их видел взаправду! Может, ты их и сам видел, да где - сказать не хочешь?
- Избави бог! - перепугался Емелька. - Не видал, а только слышал. Ты, батюшка, сказку-то дослушай. Крылатый тот парень в море упал, да и потонул.
- Врешь! - Царевич вскочил на ноги, взмахнул над головой кулачками, и быть бы Емельке битым, но тут в палату вошел Борис Иванович Морозов. Махнул бахарю, чтоб уходил. А у Емельки ноги не слушаются.
- Ступай, ступай! - приказал боярин в сердцах. - Дело у нас государское.
Емелька дух перевел - и вон из палаты. “Слава богу! Уцелел! Сладок царев хлеб, да опасен! Дались ему крылья! Не дай бог, запрет и велит сотворить крылья-то! А не сотворишь - в Сибирь!”
Царевич Алексей глядел вослед бахарю, потом бросился к иконам. Опять чуть было человека не побил!
Боярин Борис Иванович подождал, пока царевич помолится, а потом сказал:
- Не желаешь ли ты, свет наш Алешенька, поглядеть на донских казаков? Повоевали они у турок крепость Азов без государева соизволения, прислали гонцов, каются, а государь гневен, посадил казаков на хлеб-воду.
- Хочу! - воскликнул Алексей. - Со стола моего осетра пошлю им да пирогов…
- И вина за государево твое здравие, - добавил Борис Иванович.
- И всем по чаре вина! - твердо и звонко приказал обрадованный царевич. - А то и по две, и по три.
Его обложили с четырех сторон, словно медведя, а он и был по-медвежьи велик, но непонятен и мудр, как сова. Они кричали ему в лицо, хватались за сабли, говорили разом и по очереди, и, когда они говорили по очереди, он по- совиному поворачивал голову к говорившему, одну только голову, тяжелое тело оставалось неподвижным, и глядел на крикуна круглыми, серыми, ничего не высказывающими глазами: ни страха за себя, ни сочувствия ко всем им. И крикун слабел: непонятно было, слышит ли его атаман, да и видит ли? Все они - Худоложка, Григорий Сукнин, Смирка Мятлев, Евтифий Гулидов - уморились наконец кричать, умолкли. А он тотчас лег на свою лежанку, поудобнее вытянул ноги, голову на подголовник и задремал.