Мария Баганова - Пушкин. Тайные страсти сукина сына
– Я не люблю писать писем, – пожаловался он мне. – Даже язык и голос едва ли достаточны для наших мыслей – а перо так глупо, так медленно – письмо не может заменить разговора. О чем же вы хотели поговорить со мной, Иван Тимофеевич?
Несколько смущаясь, я признался, что желал бы поговорить об оплате своих услуг. Пушкин поинтересовался суммой, заглянул в бумаги и расстроился.
– Вы застали меня врасплох, без гроша денег, – признался он. – Виноват – сейчас еду по моим должникам сбирать недоимки и, коли удастся, явлюся к вам.
– Право, так спешить не стоит, – успокоил его я, сам расстроившись, что напомнил о долге не вовремя. – Я вполне могу обождать.
– Вы милый человек. Иван Тимофеевич, – вздохнул Пушкин. – Но долги однако же надо платить. Так что к вечеру меня ждите. Вижу, вижу, что мне непременно нужно иметь 80 000 тысяч доходу! – воскликнул он. – И непременно буду их иметь! Недаром же пустился в журнальную спекуляцию – а ведь это все равно, что золотарство, которое хотела взять на откуп мать Безобразова: очищать русскую литературу, то есть чистить нужники и зависеть от полиции.
– Помилуйте, Александр Сергеевич! – прервал его я. – Ваш «Современник» – преинтереснейшее чтение! Неужто вам так скучно и неприятно этим журналом заниматься?
Пушкин невесело улыбнулся, кусая губы.
– Душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист, – признался он.
– Так зачем же затевали? – спросил я.
– А хотелось мне уничтожить, показать всю отвратительную подлость нынешней французской литературы, – с яростным выражением произнес Пушкин. Глаза его вспыхнули голубым пламенем. – Сказать единожды вслух, что Ламартин скучнее Юнга и не имеет его глубины, что Беранже не поэт, что Виктор Гюго не имеет жизни или, если хотите, истины; что романы Альфреда Виньи хуже романов Загоскина; что их журналы невежды; что их критики почти не лучше наших… К тому же еще дело важное, ибо монополия Греча и Булгарина пала. Я хотел уничтожить монополию, и успел. – Голубые глаза потухли. – Остальное мало меня интересует.
– Но что же есть это «остальное»? – подивился я. – Как может не волновать, что вы печатаете? Каких авторов?
– О нет, это важно! Без сомнения, важно! – согласился Пушкин. – Но разве плохи мои авторы?
– Вовсе не плохи, – честно ответил я. – Вяземский, Языков, Тютчев, Одоевский… Ах, забыл еще Жуковского…
– Баратынского, – напомнил Пушкин.
– И Давыдов… Славный Денис Давыдов! – припомнил я. – Эти имена любому издателю сделают честь.
– А новые как вам? – с интересом спросил Пушкин. – Гоголь, Кольцов?
– Читал с большим удовольствием. Только скажите мне честно, публиковали вы якобы отрывок из записок некой кавалерист-девицы? Это ведь вы сами написали? Сами все придумали?
– Не угадали! – рассмеялся Пушкин. – Кавалерист-девица – вполне живой и настоящий человек. Дама в мужском обличье… Или наоборот.
– Но как же это может быть? – изумился я. – Чтоб женщина… Да и по стилю уж очень похоже на вас.
– Я бы подумал дважды, прежде чем назвать сию девицу женщиной, – усмехнулся Пушкин. – Более она кавалерист, нежели mademoiselle. И писать поначалу не очень умела, пришлось мне ее учить – отсюда и сходство стиля. Но рассказать ей есть о чем!
– А отчего же вы стихов своих не печатаете в «Современнике»? – спросил я.
– А потом что и Христос запретил метать бисер перед публикой! – раздраженно ответствовал Пушкин. – На то есть проза – мякина.
Говоря о журнале, он оживился на краткое время, но потом снова стал задумчивым. Мне стало понятно, что что-то гнетет его, какая-то мысль мучает. Я напрямик спросил об этом.
Пушкин ответил мне вопросом:
– Вы верите в сны?
– Не могу не верить, – признался я. – Жития святых показывают нам немало случаев, когда сны оказывались вещими. Вера признает сон посредником между реальной жизнью и миром иным. Посредством сна возможно проникновение в глубины человеческой души.
– Я не свят, напротив, грешен, – ответил Пушкин. – Но и мне несколько раз снились вещие сны. Недавно приснилось, что дочка княгини Вяземской умерла. Княгиня уехала в чужие края, дочь ее больна не на шутку: боятся чахотки. Молились Богу, чтоб юг ей помог. А давеча видел во сне, что она умерла, и проснулся в ужасе.
– И что же? – спросил я. – Это ведь сон, не более…
– Сбылось… – вздохнул печально Пушкин. – Назад едет уже княгиня, схоронивши дочь.
– Печально, – кивнул я. – очень печально.
Он продолжал вспоминать.
– Вигель рассказал мне любопытный анекдот. Филипп Филиппович мой знакомый хороший. Я люблю его разговор – он занимателен и делен, но всегда кончается толками о мужеложестве. Ах, ну простим ему эту его слабость!
– Содом-Кишинев! – вспомнил я со смущением.
Пушкин кивнул мне с улыбкой, потом снова стал серьезным.
– Так вот этот анекдот: сын кормилицы Екатерины II, умершей 96 лет, некогда рассказал Вигелю следующее. Мать его жила в белорусской деревне, пожалованной ей государыней. Однажды сказала она своему сыну: «Запиши сегодняшнее число: я видела странный сон. Мне снилось, будто я держу на коленях маленькую мою Екатерину в белом платьице – как помню ее 60 лет тому назад». Сын исполнил ее приказание. Несколько времени спустя дошло до него известие о смерти Екатерины. Он бросился к своей записи, – на ней стояло 6 ноября 1796 года. Старая мать его, узнав о кончине государыни, не оказала никакого знака горести, но замолчала – и уже не сказала ни слова до самой своей смерти, случившейся пять лет после.
– Но то анекдот, – напомнил я. – Возможно, выдумка.
– Но и мне еще снилось! – возразил Пушкин. – Так в декабре двадцать пятого, вы ведь понимаете, о чем я, мне приснилось, что у меня выпали все зубы. Выпавший зуб, говорят, к покойнику.
– Казненные были вашими друзьями, – произнес я.
Пушкин кивнул:
– А после раз я видел Кюхлю во сне.
– Простите, вы разумеете Вильгельма Кюхельбекера, – припомнил я объяснения Франца Пешеля.
– Да, это лицейское прозвище несчастного заговорщика и бунтовщика, – печально кивнул Пушкин. – Мы еще тогда почитали его за сумасшедшего, о чем я говорил его императорскому величеству. Но Кюхлю осудили наравне с людьми вполне здравомыслящими и циничными. Но я рассказывал вам о своем сне! Кюхля приснился мне, а на следующий день в Боровичах я в очередной раз проигрался по-глупому. Пришел расплатиться с одним карточным долгом, и при расплате недостало мне пяти рублей, я поставил их на карту и, карта за картой, проиграл более полутора тысяч. Я расплатился довольно сердито, взял взаймы двести рублей и уехал, очень недоволен сам собою. На следующей станции нашел я Шиллерова «Духовидца», но едва успел прочитать я первые страницы, как вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. Я вышел взглянуть на них. Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели. Увидев меня, он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга.
– Но куда же? Куда их везли? – спросил я.
– Не знаю… – Он казался очень грустен. – И я бы мог как шут… – пробормотал он задумчиво, потом словно очнулся. – Все друзья мои состояли в заговоре, я не мог бы не участвовать, и лишь отсутствие спасло меня. Я был в деревне и выехал уже в столицу, но заяц дважды перебежал мне дорогу. Не смейтесь! – Он просительно взглянул на меня. – Я верю в приметы, в карточные гадание, в сны… Глупо, наверное.
– Счастливый заяц! – с мягкой улыбкой сказал я. – Дай Бог ему и его потомству избегнуть охотничьих силков. Я не берусь судить помыслы и чаяния тех несчастных, что ныне либо мертвы, либо влачат жалкое существование в заточении в ссылке, но судите сами: бунтовщики намеревались убить государя и его семейство. Ввели в грех доверившихся им солдат. Генерал-губернатор Петербурга, герой войны, пал от злодейской пули… Но эта кровь не на вас!
Пушкин грустно улыбнуться в ответ.
– Я знал графа Милорадовича. Он часто ходатайствовал перед Александром I за множество лиц из числа просителей, достойных, по его мнению, высочайшего снисхождения. Было мне около двадцати лет, когда полицмейстер доставил меня к графу… – он на секунду замялся, – для беседы. Желая разобрать, которые из ходивших тогда в списках вольнодумных стихов мои, я тотчас взял да и записал все свое в тетрадь. Выходка моя, признаться дерзкая, пришлась генералу по нраву. Говорят, он хоть и передал ту тетрадь государю, но просил за меня… Его гибель меня сильно печалит. Да вы и правы: смертоубийство мне не по нраву. Класс писателей более склонен к умозрению, нежели к деятельности. В молодости кровь моя горела, а теперь я давно уже желаю вполне и искренно помириться с правительством. В этом желании более благоразумия, нежели гордости с моей стороны. Но тогда, десять лет назад, гонимый шесть лет кряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость истинным его достоинствам. Но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции – напротив.