Мария Баганова - Пушкин. Тайные страсти сукина сына
– И не обманула?
– Нет, – улыбнулся он. – А Натали так прекрасна! Недаром в свете ее прозвали Мадонной. Она моя сто тринадцатая любовь. Косая Мадонна… Вы обратили внимание, какой у нее взгляд? Чуть неточный, и в этом такое очарование! Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее только что начинали замечать в обществе. Я ее полюбил, голова у меня закружилась, я просил ее руки. Ответ ее матери при всей его неопределенности едва не свел меня с ума. Тогда Натали получила от меня прозвище Карс по названию неприступной турецкой крепости, которую я непременно должен был взять. Я не оставлял попыток – и взял свое! А потом уже понял, что моя женка прелесть не по одной наружности. – Он улыбнулся. – К тому же зависимость жизни семейной делает человека более нравственным. – Но видимо, эта фраза показалась Пушкину слишком пафосной, и он тут же добавил: – Законная супруга – это род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит.
– На морозе такая шапка ох как нужна! – подхватил я.
– Да, я хотел бы вести жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался.
– Никогда? Но в детстве, в доме родителей ваших?
– Ах, нет! – нахмурился Пушкин, – Мать моя изменилась лишь последние годы. Тогда же она мало интересовалась нами… Но Натали другая! Я верю, что она иная. Одно желание мое – чтобы ничего в жизни моей не изменилось: лучшего не дождусь! – произнес он очень искренно, от всего сердца.
И станем жить, и так до гробаРука с рукой дойдем мы оба,И внуки нас похоронят…
И тут я задал вопрос, оказавшийся совершенно лишним и ненужным: я поинтересовался, что нового написал наш автор. Пушкин вдруг скривился!
– Ох, как же я этого не люблю! Зачем вы об этом спросили?
– Помилуйте… – растерялся я, – исключительно из самого подлинного, искреннего интереса к вашему творчеству.
– Лукавите! – сощурился Пушкин. – Вы пытались мне польстить, признайтесь?
– Не скрою… – смутился я, – и такое намерение у меня было,
– Крайне неудачное! – прервал меня Пушкин. – Подобные приветствия, вопросы до такой степени бесят меня, что поминутно принужден бываешь удерживаться от какой-нибудь грубости и твердить себе, что эти добрые люди не имели, вероятно, намерения вывести тебя из терпения…
– Ни малейшего! – заверил его я. – Просто мы, простые люди, почитаем стихотворцев за высших существ.
– Почему-то считается, что стихотворцы обладают некими преимуществами над остальным людским родом… – с горечью проговорил Пушкин. – Хотя, признаться, кроме права ставить винительный вместо родительного падежа после частицы «не» и кой-каких еще так называемых стихотворческих вольностей мы никаких особенных преимуществ за стихотворцами не ведаем… Напротив, эти люди подвержены большим невыгодам и неприятностям.
Не говорю о гражданском ничтожестве и бедности, вошедшей в пословицу, о зависти и клевете братьи, коих они делаются жертвами, если они в славе, о презрении и насмешках, со всех сторон падающих на них, если произведения их не нравятся, – но что может сравниться с несчастием выслушивать суждения глупцов о своих творениях? – Пушкин явно разгорячился. – Однако же и сие горе, как оно ни велико, не есть еще крайнее! Зло самое горькое, самое нестерпимое для стихотворца есть его звание, прозвище, коим он заклеймен и которое никогда его не покидает. Публика смотрит на него как на свою собственность, считает себя вправе требовать от него отчета в малейшем шаге. По ее мнению, он рожден для ее удовольствия и дышит для того только, чтоб подбирать рифмы.
– Уж как-то вы больно мрачно на жизнь смотрите, – остановил его я. – Почему бы не воспринять это с удовольствием, как доказательство славы и признания?
– Ах, если бы вы знали, как это утомляет! Требуют ли обстоятельства присутствия твоего в деревне, при возвращении первый встречный спрашивает: не привезли ли вы нам чего-нибудь нового? Явлюсь ли я в армию, чтоб взглянуть на друзей и родственников, публика требует непременно поэмы на последнюю победу, и газетчики сердятся, почему я долго заставляю себя ждать. Задумаюсь ли о расстроенных своих делах, о предположении семейственном, о болезни милого человека, тотчас уже пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно, изволите сочинять!
– Но вы большой любитель женщин, – напомнил я, – а ведь прекрасные барышни большие охотницы до стихов. Поэту куда легче завоевать красавицу, нежели просто смертному…
– Это точно так! – усмехнулся Пушкин. – Стоит мне влюбиться, так красавица нарочно покупает себе альбом и ждет уже элегии. Приедешь ли к соседу поговорить о деле или просто для развлечения от трудов, сосед кличет своего сынка и заставляет мальчишку читать стихи, и мальчишка этот самым жалостным голосом угощает стихотворца его же изуродованными стихами. А это еще называется торжеством. Каковы же должны быть невзгоды? Не знаю, но последние легче, кажется, переносить.
Я не знал, чем его утешить.
– Если бы вы знали, Иван Тимофеевич, как надоел мне неизбежный вопрос: скоро ли вы нас подарите новым произведением пера вашего? – признался Пушкин. – Долго дожидалась бы почтеннейшая публика таких подарков, если б книгопродавцы не платили мне довольно дорого за мои стихи. Имея поминутно нужду в деньгах, печатаю я свои сочинения и имею удовольствие потом подслушивать, что говорят о них холопья. – В глазах его и в голосе сквозила тоска.
– Тогда, наверное, вам приятней общество поэтов, подобных вам, – предположил я.
Усмешка Пушкина стала еще более горькой.
– Напротив. Я не люблю общества своей братии литераторов, кроме весьма, весьма немногих. Дельвига любил, но он уж в гробу… – Он сразу погрустнел. – Это первая смерть, мною оплаканная. Он не был оценен при раннем появлении на кратком своем поприще, он не оценен еще и теперь, когда покоится в свой безвременной могиле… Никто на свете не был мне ближе Дельвига. Остались Плетнев, Баратынский… Вот и все! А остальные… – Он досадливо махнул рукой. – У одних слишком много притязаний на колкость ума, у других на пылкость воображения, у третьих на чувствительность, у четвертых на меланхолию, на разочарованность, на глубокомыслие, на филантропию, на мизантропию, иронию и проч. и проч. Иные кажутся скучными по своей глупости, другие несносными по своему тону, третьи гадкими по своей подлости, четвертые опасными по своему двойному ремеслу, вообще слишком самолюбивыми и занятыми исключительно собою да своими сочинениями. Я предпочитаю им общество женщин и светских людей, которые, видя меня ежедневно, переставали чиниться и избавили меня от разговоров о литературе и от известного вопроса: «Не написали ли чего-нибудь новенького?»
– Ах, простите великодушно! – воскликнул я. – Никогда впредь не стану задавать вам этого злосчастного вопроса.
* * *Вскоре пришлось услышать мне анекдот, подтвердивший нелюбовь Александра Сергеевича к показным восторгам и заказным стихам. Рассказала мне его уже пожилая вдова, от которой, признаться я, право, не ожидал интереса к подобным сплетням.
– Во время пребывания Пушкина в Одессе жила одна вдова генерала, который начал службу с низких чинов, дослужился до важного места, хотя ничем особенно не отличился. Этот генерал в 1812 году был ранен в переносицу, причем пуля раздробила ее и вышла в щеку, – говорила она с явным сочувствием. – Вдова этого генерала, желая почтить память мужа, заказала на его могилу богатейший памятник и непременно желала, чтобы на нем были стихи. К кому же было обратиться, как не к Пушкину? Она же его знала. Александр Сергеевич пообещал, но не торопился с исполнением.
Так проходило время, а Пушкин и не думал исполнять обещание, хотя вдова при каждой встрече не давала ему покоя. – Рассказчица возмущенно всплеснула руками. – Но вот настал день ангела генеральши. Приехал к ней и Пушкин. Хозяйка, что называется, пристала с ножом к горлу. «Нет уж, Александр Сергеевич, теперь ни за что не отделаетесь обещаниями, – говорила она, крепко ухватив поэта за руку, – не выпущу, пока не напишете. Я все приготовила, и бумагу, и чернила: садитесь к столику и напишите».
Пушкин видит, что попал в капкан. «Удружу же ей, распотешу ее», – подумал поэт и сел писать. Стихи были мигом готовы, и вот именно какие:
Никто не знает, где он рос,Но в службу поступил капралом;Французским чем-то ранен в носИ умер генералом!
– Что было с ее превосходительством после того, как она сгоряча прочла стихи вслух, не знаю, – рассказывала мне старушка. – А любимый поэт ваш, передав их, счел за благо проскользнуть незамеченным к двери и уехать подобру-поздорову. Нет нынче у молодежи уважения к сединам! – возмущенно заключила рассказчица.
Ну, учитывая ее преклонные лета, поэт вполне мог казаться ей молодым.