Вера Мутафчиева - Дело султана Джема
– О каких владениях говорите вы?
– О многочисленных замках, завещанных иоаннитам благородными дарителями. О замках Лотарингии, Савойи или Дофине. Лично я поддержал это мнение. Многие братья настаивали на том, чтобы мы проводили вас прямо в Рим, под крыло святого отца, чье вмешательство принудит западных государей прийти к вам на помощь и предоставить свои войска. Но я не согласен с этим и никогда не соглашусь. Султан Джем в Риме… Не звучит, не правда ли?
О аллах, как этот человек играл нами! Как ловко перешел он от обороны к нападению, как заставил нас устыдиться наших низких подозрений и обсуждать вместе с ним вопросы, которые были личным делом моего повелителя.
Несмотря на свою наивную доверчивость, даже Джем, пожалуй, заметил, сколь неуместный оборот принял разговор.
– Благодарю вас за вашу заботливость, ваше преосвященство, – сказал он. – Я приму во внимание ваши советы, когда стану решать, куда мне направиться, покидая Родос.
Он поклонился магистру, мы тоже отвесили поклоны. Поворачиваясь к двери, я заметил во взгляде Д'Обюссона необычную смесь чувств: жестокости, презрения, досады и решимости. Но все приглушенно, полунамеком. «Будь проклят миг, когда мы вверили себя в твои руки!» – подумал я. О том же самом, видимо, думал и Джем, пока мы возвращались на наше подворье. Едва переступив порог, он спросил у меня чернил и бумаги.
Я понимал, что не стихи вознамерился он записать, – вид у Джема был совсем не такой, какой бывал, когда он садился за свое любимое занятие. Долго сидел он над чистым листом, подперев голову, в глубоком раздумье.
– Саади, – сказал он мне, когда за окном уже смерклось, – знаешь ли, кому я собираюсь писать?
– Не имею представления, мой султан.
– Брату, – бесстрастно ответил Джем. – Напишу Баязиду. Он не позволит неверным унижать сына Мехмеда, не допустит, чтобы меня передавали из рук в руки. Ведь, несмотря ни на что, мы братья, Саади, я никогда не желал его смерти и даже не притязал на его владения. Да, – продолжал он, словно рассуждая сам с собой, – Баязид не откажет мне в помощи, коль речь идет о незапятнанном имени Османов…
– О мой султан! – воскликнул я, потрясенный услышанным. – Будь уверен, Баязид с твоей собственной помощью накинет на тебя веревку! К чему было все предпринятое нами, если ты намерен умереть?
– Ни к чему, ты прав. – Весь вид Джема выражал смертельную усталость. – Мне с самого рождения была суждена ранняя смерть – зачем я противился ей? Ты прав, Баязид убьет меня, я это знаю. Но разве то, что готовят мне эти черноризцы, не есть тоже смерть, только медленная и постыдная?
– Не думаешь ли ты, что Баязид убьет тебя с почетом, с цветами и музыкой? – Я кричал, переживания последних дней оказались мне не под силу. – Умереть никогда не поздно, повелитель! – закончил я, словно повторяя старый припев.
– А может быть, и умереть будет поздно! – в свою очередь выкрикнул Джем, чего никогда с ним не бывало прежде. – Ты ведь помнишь слова, сказанные Франком в Ликии: будет поздно! – И он нетерпеливо тряхнул головой. Это был знак, чтобы я оставил его в покое. Я свернулся клубком у его ложа и затих. За окном было совсем темно, надвигалась черная, удушливо-непроницаемая родосская ночь.
А Джем писал. Он не любил, чтобы на него смотрели, когда он пишет, и я наблюдал за ним исподтишка. Я видел, что это письмо стоит ему больших усилий – он несколько раз менялся в лице, то и дело вытирал со лба пот.
Я, видимо, задремал. Прикосновение его руки заставило меня проснуться.
– Саади, – сказал он, – вот, прочти! Боюсь, что получилось скверно.
Я взял исписанный сверху донизу лист. Начальные строки были незначащими – обычные приветствия и пожелания. А ниже я прочитал:
«Припадая к стопам Вашего величества, прошу услышать мою мольбу и простить мои проступки. Величайшее великодушие Ваше не может отказать несчастному в малой толике тех благ, коими Вы осыпаете весь мир, тем более что этот несчастный сознает свою вину и смиренно молит о прощении. Ваше величество не потерпит, чтобы остался пленником неверных я, правоверный, изрекающий священные слова: „Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его“. Моя судьба всецело зависит от Вас, ибо я раб, руки и ноги мои в оковах. Саван бесчестия покрывает лицо мое, над головой моей занесен меч, готовый нанести роковой удар. Коли такова Ваша воля, я подчинюсь ей, славя аллаха, но ежели милосердие и великодушие Ваши извлекут меня из пучины бедствий, то клянусь всевидящим аллахом никогда и ничего не предпринимать без Вашей государевой воли.
О повелитель, протяните руку несчастному, не имеющему иного убежища, кроме спасительной тени Вашего благоволения! Я тешу себя надеждой, что ревность к вере нашей и Ваше великодушие внушат Вам такое решение и вымолят для меня Вашу милость».
(Вы утверждаете, что ваши ученые не верят подлинности этого письма; невозможно, говорите вы, чтобы человек, наделенный разумом, так кидался из одной крайности в другую, сам предавал себя в руки то одного, то другого своего врага. И при всем том это возможно. Разве ваши глубокомысленные науки не привели вас после стольких исканий к единственной абсолютной истине: в обитаемом нами мире все возможно! Не возражайте! До той поры, пока эту землю топчут миллиарды людей, будут и миллиарды поступков, миллиарды решений, миллиарды слов, искренних и лживых. При таких больших числах все одинаково вероятно.
Согласен: сотворенное Джемом в тот вечер, 30 июля 1482 года, письмо было безрассудством или просто-напросто глупостью. Но станешь ли винить в недостатке здравого смысла зверя, услышавшего, как за ним захлопывается капкан? Вот так же метался в своей клетке Джем и – как случается со зверями в неволе – сам кусал себя, сам причинял себе вред.) Вот над чем размышлял я, притворяясь, будто все еще читаю послание Баязиду. Оно так и не дошло до получателя, либо же получатель сделал вид, будто не получил его, – это и по сю пору осталось неуясненным.
– Мой султан, – сказал я, – какую цель преследуешь ты этим письмом? Ты часто твердил: для поверженного нет пощады! А сам показываешь, что ты – нет, не повержен, а растоптан. Впрямь ли рассчитываешь ты на милосердие брата, друг мой Джем?
Он слушал меня не отрывая глаз.
– Ни на что не рассчитываю я, Саади, – ответил он. – Я уже не думаю о своей жизни, она во власти Д'Обюссона. Я хочу одного – оправдать себя перед единоверцами, перед памятью отца, перед потомками и историей: я сам предложил себя Баязиду. Пусть он возьмет и предаст меня смерти – я паду от его руки; пусть оставит меня пленником христиан – это будет по его воле… Но есть и еще кое-что. – Джем открыл глаза, и я, словно сквозь родниковую воду, увидел на их дне надежду: – Отчего мы всегда предполагаем в людях зло, ведь существует же где-то и добро? Разве совершенно исключено, что в брате заговорит голос крови? Ведь Баязид на пятнадцать лет старше меня, я гожусь ему чуть ли не в сыновья. Если Баязид покарает меня, не будет ли тревожить его дух Завоевателя?
«Я схожу с ума! – подумал я, потому что внезапно почувствовал, как под кожей черепа забегали тысячи мурашек. – Все безысходно! Мир – капкан, и нет для человека выхода из этого капкана. Жизнь так устроена, что каждый твой шаг и каждое слово становятся либо преступлением, либо смиренной мольбой. На преступление отвечают карой, на мольбу – ударом. Отовсюду сыплются на человека удары, о аллах, а он, слабый, смиренный, униженный, должен идти, а порой бежать сквозь темный житейский лес, всегда памятуя о том, что каждый его шаг – фатален, что все, все, все, будучи хоть раз сделано или сказано, необратимо!
Кто, чье сердце и мозг могут вынести эту длящуюся десятилетиями пытку? На кого гневаешься ты, о аллах, за прегрешения наши? Наша ли вина, что твой мир так огромен, многолик и запутан, что не только нам – тебе самому с ним не сладить, и ты совершаешь одну несправедливость за другой!..
О милосердный аллах, не дай мне лишиться разума! Что без меня станет с Джемом, о аллах!..»
Помню, мы оба долго молчали. Исписанный лист лежал возле свечи точно приговор или завещание – словом, точно одна из тех, казалось бы, незначащих бумажонок, какие порой значат больше, чем сражение стотысячных армий, землетрясение или чума.
Не знаю, как долго мы спали. Страшнее преисподней была эта гнетущая южная ночь, полная кошмаров и видений. Мы еще не поднимались, когда раздался стук в дверь.
То был Сулейман. Так же, как и накануне, меня потряс его вид. С того времени как мы покинули Ликию, Сулейман потерял дерзость человека, которому нечего терять. Последние недели он выглядел огорченным и настороженным, но зато деятельным и решительным. А в то утро Франк словно бы вновь стал прежним, вновь обрел свою горькую невозмутимость.
– В чем дело? – приподнялся на локте Джем.
– Почтим молчанием память брата Иоакима, мой султан, – произнес Франк.