Презумпция вины - Анна Бабина
– Тихо, – сестра шепнула мне в самое ухо. – Лидунь, поможешь мне, а?
– Что случилось?
– Говори тише. Меня Коля Борисенок позвал на речку. Рыбачить. Но одна я идти не хочу. Пойдем с нами?
– Сейчас?
– Да.
– А что ты мне с вечера не сказала, что мы идем?
– При тете Клаве не хотелось. Так идешь ты или нет?
Я пошла.
Зое нельзя было отказать.
Не остывшая за ночь земля согревала ноги. Край неба с одной стороны налился красным. На его фоне домики казались вырезанными из черной бумаги.
– А Коля знает, что я иду с вами?
– Конечно, не знает.
– Так, может, он тебя одну звал?
– Он меня одну и звал. Но я не хочу, понимаешь?
– Почему?
– Он меня затронул вчера.
Я покраснела и замолчала наконец.
От изгороди отделилась тень и пошла на нас. Борисенок. Он чуть прихрамывал, я сразу его узнала.
– Это Лидка с тобой, что ли? – спросил он. – Зачем?
– Тетка Клава одну не отпустила, – не моргнув глазом, соврала Зоя.
– Добра. Пошли.
До речки шагали в молчании. Меня клонило в сон, и я споткнулась, едва не пропахав носом землю. Меня удержал Борисенок. Рука у него была цепкая, жесткая. Там, где он схватил меня, наверное, остался синяк – потом я про это напрочь забыла.
«Зачем она с ним пошла? Чем он ей нравится?»
Борисенок был городской, из Могилева, Зоин ровесник. Отец его, герой Гражданской войны, погиб несколько лет назад, и мать быстро вышла замуж за другого – кажется, военного. На лето она отправляла Борисенка к бабушке в Замошье, и он никак не мог ей этого простить.
Его неподвижное лицо, вечно сведенные к переносью брови и крупные волосатые руки пугали меня. Начитанный, умный, вежливый, он не был похож ни на одного из моих староуральских знакомых. Жила в нем какая-то неуемная внутренняя злость. Я не могла объяснить, как почувствовала это: при мне он ни разу не тронул ни человека, ни животное, не повысил голоса, не выругался грязно. И все же, что он ни делал, делалось со злобой: топором, вилами, тяпкой он махал, как оружием, и лицо его делалось мечтательным и страшным одновременно.
Река отливала молоком, как материна жемчужная нитка.
Зоя глухо хихикнула:
– Я порезалась осокой. Вот дурочка! – И добавила в пространство, будто бы ни к кому не обращаясь: – В темноте кровь черная – странно.
– Прогуляйся немного, – сказал мне Коля резко. – Мне бы поговорить с твоей сестрой.
Я посмотрела на Зою. В полусвете ее лицо казалось зеленоватым. Необъяснимая тревога, как птица, мазнула меня крылом по лицу.
– Сходи в лесок, – голос сестры звучал спокойно, – только ненадолго.
В леске оказалось неуютно: слабый утренний свет еще не успел напитать его, между деревьями застряли остатки ночного тумана, кудлатые кроны угрюмо перешептывались, корни хватали меня за щиколотки. Голоса Зои и Борисенка стихли.
Стихло все вокруг меня.
Я стояла посреди леса в абсолютной, пугающей тишине, готовая с визгом выскочить на берег к сестре.
…а потом пришел гул.
Я услышу его еще много-много раз, буду распознавать, бояться и убегать от него. Но тогда, в тот первый раз, я поняла только, что ему не место в этом теплом июньском утре, в колдовском полусонном лесу, в нежном, светлеющем летнем небе.
Не помню, как я оказалась на берегу.
Зоя и Борисенок, тоже не успевшие ничего понять, смотрели на меня – она с облегчением, он – с плохо скрываемым раздражением; я уставилась в небо.
Они вскоре показались – с крестами на крыльях.
И мы знали, точно знали, что так не должно быть.
Удивительно, но то, что происходило с нами, когда пришли они, я помню не слишком хорошо. Игорь Иванович, пожилой главврач госпиталя города Ч., говорил мне, что это нормально. Так, мол, мы защищаемся от всяких страшных вещей, иначе можно с ума сойти.
Я действительно едва не тронулась тогда.
Но это было уже потом, после всего.
Даже сейчас, потирая жатый пергаментный лоб, я легче вспоминаю незначительные детали, чем целые события. Моя мозаика не складывается, лопается свинцовый переплет, кусочки смальты брызжут в стороны.
Помню, например, белоглазого гада Бауэра, бросившего в колодец кошку за то, что надула ему на сапог.
Помню, как повесили молоденькую светловолосую «учителку».
Помню, что тетя Клава, разом постаревшая, притихшая, накручивала нам с Зоей на головы хустки на старушечий манер да мазала лица сажей.
Было, кажется, холодно.
Сколько-то жили в бане.
Я ходила полоскать на речку белье – свое и их, солдатское. От воды страшно сводило руки, выворачивало пальцы. От щелока слезали ногти. Раз я спросила у Зои: а что, если не вырастут совсем? Буду после войны ходить без ногтей. Зоя рассмеялась: победить бы, а там она согласна не только без ногтей, но и без пальцев ходить…
Накликала беду.
После их прихода мы, не сговариваясь, ходили парой. Если приходилось идти куда-то порознь, то одна знала, где будет другая. А потом все разом переменилось.
Зоя стала пропадать.
Она приносила чужие вещи и прятала их.
Приходили местные ребята, шептались о чем-то в сенях.
Тетя Клава хмурилась и сидела как на иголках.
Однажды поздним вечером, когда я уже засыпала, Зоя вбежала с улицы и, как была, в телогрейке и башмаках, кинулась в постель и накрылась одеялом. Тетя Клава, склонившаяся над шитьем, вздрогнула всем телом.
В сенях затопали.
Дверь распахнулась, ударившись о стену, вошли трое. Скрипела кожа; мелькнула белая повязка на рукаве Станкевича. Тетю Клаву сдернули со скамьи, выволокли в коридор. Рубашка, которую она чинила, расползлась по полу лужицей.
Я заморозила вдох.
Зоя не шевелилась.
Тетя Клава вернулась бледная, расхристанная. Подняла шитье и швырнула на стол.
– Зоша, – сказала, – за себя не боишься (она говорила «баишша»), так хоть Лиду пожалей.
Я многое забыла.
Не помню, когда нас выставили из дома в баню.
Не знаю, почему Зою не угнали на работы.
И всего того, что делала Зоя с товарищами, не припомню. О ее деяниях я читала в статьях, книгах и архивах. Раскапывала по крупицам, составляя житие. Думала, опубликую – и выдохну. Брошу крест, который норовит раздавить меня, как горьковского Цыганкá.
Не смогла.
Зоя вбежала в баню – помню.
Тети Клавы не было; я стирала белье «господ офицеров» – помню.
– Лидунь, поможешь мне, а? – спросила точь-в-точь как памятным июньским утром.
Сквозь полутьму зимнего дня она наклонилась ко мне – хорошенькая, румяная, косы сколоты на затылке, словно на танцы собралась.
– Послушай меня. Помнишь историю с листовками? – Я кивнула. – Поджог сельсовета? И еще… некоторые вещи. Это были мы. Я и… неважно. Нас много. Ты слышала про наших раненых в школе? С ними обращаются скотски, Лида, совершенно нечеловечески… Мне удалось достать кое-что, – она сунула руку за пазуху и достала сверток, – это перевязочные пакеты. Военные. Наши. Я должна их передать в школу, когда стемнеет. Со стороны клуба из стены вынуто нижнее бревно…. Это очень важно, понимаешь? – Я механически кивнула. – Когда я шла сюда, встретила Станкевича. Мне не нравится, что я в последние дни встречаю его слишком уж часто. В общем, я хотела тебя попросить вот о чем: я сейчас уйду ненадолго, а ты, когда пойдешь на речку полоскать, сунь сверток в белье и оставь его под двойной березой на развилке. Хорошо? Поняла где?
Я кивнула.
– Вот и умница, – Зоя потрепала меня по щеке, как ребенка, сунула сверток под лавку и, грохнув чем-то в предбаннике, убежала.
Убежала – и меня взяла злость.
Она скрывала от меня все, что делала.
Она ни разу не предложила мне поучаствовать в их делах.
Она считает меня годной только на то, чтобы донести бинты до березы?
У меня на глазах выступили злые слезы.
Хорошо же, – решила я, – ты увидишь, на что я способна.
Ты все увидишь.
Уходя на речку, я не взяла с собой сверток.
Вернусь, думала, и отнесу его к школе сама. И сама отдам нашим бойцам.
Я думала о себе, а не о Зое.
И за это поплатились мы обе.
О том, что поступаю неправильно, я впервые задумалась еще на речке.
Чернота полыньи дохнула мне в лицо.
Ледяной ветер стащил платок с головы.
Что-то надвигалось