Эрнст Саломон - ГОРОД
уплотнялось, становилось частью его самого и тягостным бременем.
*Беседа между Иве и функционером Национал-социалистической партии ни к чему не привела. - Почему вы не член партии? - сразу спросил функционер, еще довольно молодой господин, бывший офицер. - Я хочу точно сказать вам, - объяснял Иве, - что разделяет меня с вашей партией в первую очередь, - это принцип легальности партии. Функционер сделал легкое движение рукой, и Иве напряженно ждал, скажет ли он что-то, но он ничего не говорил. - Этот принцип легальности, - продолжил Иве по истечении маленькой, пустой паузы, - побудил вашего вождя, чтобы он по поводу взрывов бомб назначил вознаграждение тем из ваших приверженцев, которые привели бы доказательства, что эти покушения не исходили из партии. Этот поступок вашего вождя в весьма немалой степени способствовал выявлению заговора и аресту наших руководителей. Я пришел к вам, чтобы спросить вас о том, готова ли партия однозначно участвовать в нашей пропагандистской кампании для освобождения Клауса Хайма и других осужденных крестьян. - И что же вы можете предложить? - спросил господин с той сжатой краткостью, которую он считал очень военной. Иве объяснил, что крестьянское движение ни в коем случае не препятствует национал- социалистической агитации в провинции, и у него нет никакого намерения также и в будущем изменить это поведение, но все же, это зависит, несомненно, от того, какую позицию займет партия по жизненно важным вопросам движения. Он очень хорошо мог бы представить себе широкомасштабное сотрудничество...
- Условием, - сказал функционер, - является безусловное подчинение распоряжениям партии. - У крестьянского движения, - сказал Иве, - не было программы, у партии она есть... Функционер сделал легкое движение рукой, и Иве напряженно ждал, скажет ли он что-то, но он ничего не говорил. - И так как у нее есть программа, - Иве продолжил после маленькой паузы, - она уже должна терпеть то, что ее придерживаются. - Программа партии, - сказал господин,
- несомненно, направлена на сословное разделение. - Программа партии, - сказал Иве, - может только после вашей победы... - Мы победим, - прервал его функционер, и Иве вежливо заверил его, что он в этом не сомневается. Но он сомневается, что после победы партии сословное разделение может быть осуществлено, так сказать, конституционно, например, по схеме: §1) Третий Рейх разделен на сословия. §2) Этот закон вступает в силу немедленно. Значительно более необходимо использовать это уже теперь там, где первые зародыши этого разделения уже определенно существуют и готовятся, чтобы оттуда осуществить наступление. - Но это раскололо бы наступление, - возразил функционер. - Это дало бы наступлению резервы, без которых оно расколется, - сказал Иве. - Чего же вы требуете от нас? - спросил господин. - Мы требуем от вас последовательного отношения в преследовании того, что вы официально поставили себе целью, мы требуем, чтобы вы признавали в крестьянских вопросах те директивы, которые издает самая боевая часть крестьянства. - И если, - спросил господин, - мы не выполним это требование, не сможем его выполнить? - Тогда, - сказал Иве, - существуют сомнения в безусловности вашего желания, сомнения, которые не позволят нам, оценивать вас иначе, чем тех, с кем вы, по вашим утверждениям, боретесь. Функционер вытянул голову из воротника: - Кто нам противостоит... - Того застрелят, я знаю, - сказал Иве в тоске, - и при Филиппе мы увидимся вновь. Не мелите, все же, чепуху, сударь, перед вами дитмаршские крестьяне, а не редакторы издательства «Ульштайн». - Впрочем, - сказал функционер, - обязательные соглашения может принимать только общеимперское партийное руководство, его отдел сельского хозяйства. - Я думаю, - сказал Иве, - это излишне, и ушел. - Если ты хочешь узнать, что нужно, то не спрашивай об этом у бюрократов, - заметил Хиннерк, когда Иве рассказывал о неудаче этой беседы. - Почему вы не пошлете к черту ваших бюрократов? - спросил Иве. - Потому что мы партия, - сказал Хиннерк. - И почему вы являетесь партией? - Потому что у нас есть бюрократы; если серьезно, бюрократы существуют всегда, граждане тоже существуют всегда, оставим же им, пока они господствуют, также и их форму, партию. Но мы - это движение. - Кто такие «мы»? - спросил Иве. - Молодая команда, - сказал Хиннерк, - приходи в мой штурмовой отряд, это крутые парни, я говорю тебе, среди них парни, собранные из всех благотворительных столовых, от шестидесяти до ста бывших коммунистов, выброшенные гимназисты, исключенные студенты, старые фронтовики и молодые индейские вожди, и если кто их них еще не безработный, то не считается полноценным. - Прекрасная перспектива, - сказал Иве, - и вы тоже легальны? Хиннерк ухмыльнулся: Легальному все легально! - А что делает движение? Оно марширует, это я знаю, - произнес Иве сердито, - и ему наплевать, куда оно марширует, но начальнички-то знают, куда оно марширует, и им уже не наплевать; у нас уже были такие, конечно. - И разве не было хорошо, тогда, когда у нас уже это было? - спросил Хиннерк. Так это было, черт побери, очень хорошо. То, что приближается, все же, наступает не просто так, и уже тот простой факт, что маршируют, довел все до крайности. Кто знает, все же, хорошее это дело или плохое. Оно должно проявить себя, если оно хорошее, и если оно плохое, то оно должно ощутимо вонять. Мы маршируем ради дела, до тех пор, пока оно хорошее, и если оно портится, то мы больше не маршируем за него; кто, все же, подумает о нас, что у нас настолько нет чутья, чтобы мы маршировали без смысла? - Но это не значит ничего иного, - сказал Иве, - что дело остается хорошим, до тех пор, пока вы для него остаетесь приемлемой ношей. Но довольствуетесь ли вы тем, все же, что являетесь только весом? - Это значит, что дело является хорошим, до тех пор, пока оно посильно для нас, и если багаж препятствует нам в марше, то мы выбросим его. - А смысл, смысл?
- спросил Иве, и Хиннерк сказал: - Смысл состоит в том, что мы необходимы, и что мы необходимы все более. Кто же может отказываться от воинственного представительства? И те, кто однажды поверили, что погребли нас навсегда, теперь они до крови царапают землю пальцами, чтобы снова вытащить нас. Во всех лагерях необходима молодая команда, и во всех лагерях она носит форму.
- И из всех лагерей она выходит, чтобы до крови бить друг друга по голове, чтобы начальнички с широкими попами смогли получше устроиться в своих креслах. - Они должны, почему ты им в этом завидуешь? И почему ты не хочешь, чтобы мы дрались? - это сохраняет свежесть и молодость, а тренировка есть тренировка. Хиннерк засмеялся. - Приходи в мой отряд, - сказал он, и подтолкнул Иве за руку перед собой. - Почему люди ненавидят друг друга? - спросил Хиннерк с сильно огорченным выражением лица, - потому что один - это отступник для другого. Мы все происходим, конечно, от праматери Евы, но мнение есть мнение, и дело не в том, какое у кого мнение, а в том, что тот, у кого есть мнение, воспринимает его всерьез и защищает его, и если я однажды дам какому-то ротфронтовцу в морду, то я делаю это не потому, что он коммунист, а потому что он не с нами, и у него, я думаю, дела обстоят точно так же. Трактиром, где базировался отряд Хиннерка, была пивнушка на севере города, к двери которой вела вниз узкая каменная лестница без перил, а на ее рекламных вывесках четко были видны следы от брошенных в них камней. Перед дверью патрулировали два молодых парня, которые приветствовали Хиннерка поднятой рукой. Сам трактир, разделенный на несколько помещений подвал, который получал естественный свет только с улицы, был наполнен скамьями и столами, которые казались поставленными так, что они могли служить, пожалуй, укреплениями, на стойке, колоде из крепкого дерева, была пристроена решетка для защиты стаканов. Почти за каждым из столов сидели молодые люди, курили, играли в карты или болтали, с газетами перед ними, и на их лицах было то выражение беспечного равнодушия, которое, пожалуй, отличает солдат во время передышки между двумя боями. Весь воздух, все настроение помещения с его клубами дыма, его фигурами, его атмосферой праздного поведения сразу напомнили Иве картину места расквартирования великой войны, и он не удивился, когда услышал, что многие из молодых парней, у которых не было ночлега, обычно и ночевали прямо здесь, на жестких, узких скамьях трактира. Посты перед дверью постоянно сменялись, как по уставу, и малословные беседы крутились вокруг службы. Служба была важнее, чем политика, она также при всех обстоятельствах была им ближе, так как непосредственная угроза была полной, исходила ли она теперь от буржуазного общества, и от сил его охраны, полиции, или от боевых организаций других направлений. Снаружи на улице спешно шли пешеходы, звенели трамваи, катились повозки, но повсюду в городе были разбросаны убежища, подвальные блиндажи активной части молодежи, которая была готова в предусмотренное время вырваться на улицы города, поднять свои знамена на общественных зданиях, или подохнуть в убийственной борьбе на темных углах и у ворот города как до смерти избитые дубинками собаки. Иве хорошо понимал, что здесь было бы бессмысленно задавать вопросы «откуда» и «куда», и если он сразу ощутил в себе сильную тесную связь с людьми в этом помещении, то это не могла быть никакая другая связь, кроме той, которую он чувствовал с бесприютными сыновьями всех безумных времен. На углу улицы, на противоположной стороне, осведомлял его Хиннерк, находился кабачок, служивший местом встречи коммунистов, который, так как несколько ступенек вели наверх к двери, было бы довольно трудно взять штурмом, но тем легче было бы очистить его внутри, после штурма, тогда как здесь положение было точно противоположным; и Хиннерк описывал, поправляя столы и скамьи, последний бой, в ходе которого коммунистам удалось проникнуть в помещение, но потом им удалось вырваться отсюда наружу только после тяжелых потерь. Днем и ночью лежали в засаде враждующие воинственные отряды, готовые быстрой атакой напасть на противника, из которого каждый был знаком каждому, схватить его за глотку, победить его в яростных ночных боях, боях, которые рассеивались только перед приближающейся машиной ударного полицейского отряда. Иногда один или другой переходил на ту или на другую сторону, зная, что как раз тогда с той стороны, которую он покидает, он не может больше ожидать никакой милости. В отряде Хиннерка за несколько месяцев было четверо погибших, и никто из мужчин пока не отделывался без ран и травм, Хиннерк смог к его изувеченной в Ноймюнстере руке добавить еще несколько шрамов, и студент, который сидел за столом вместе с ним и с Иве, двадцатилетний широкоплечий парень со светлыми волосами и глазами, своим глубоким шрамом на щеке был обязан отнюдь не традиционной студенческой дуэли на шпагах. - Что вы изучаете? - спросил Иве студента, и тот ответил: - И. Ф., Идиотский факультет, национальная экономика, международная экономика, и почему же он учил это? Ради 99-процентной уверенности в научных ошибках. Ради возможности молниеносно понять, что все, что он с таким трудом вызубрил, является абсурдом, в какой бы гордой оболочке высокой науки оно ему ни попадалось. И вот что, что заставило его не только хотеть, но даже принудило его стать национал-социалистом: то, что движение не располагало твердым экономическим учением, что вождь придал учебе смысл, освободив ее, просто дав простым словосочетанием «национал-социализм» общий знаменатель, на который должна была ссылаться любая учеба. Но понятие «нация» тоже существовало уже долгое время, и понятие «социализм»? - Но ценность нации и ценность социализма открываются только через провозглашение этого словосочетания в захватывающих дух аспектах, как и лозунги французской революции, как ценности знакомые и желанные уже на протяжении веков, изменили облик мира только с их провозглашением. Ведь что предлагала учеба отдельному человеку с момента окончания войны? Слабую перспективу добыть скудную должность? Но мы, мы учимся не для того, чтобы раздобыть должность, хотя, и студент скривил щеку со шрамом, вероятно, однажды вопрос больше будет звучать не: К какой студенческой корпорации вы принадлежали? а: В каком отряде СА вы служили? Я - штурмовик СА, - сказал он, - потому что я состою в движении, а в движении я состою, потому что я студент. - И как, - спросил Иве, - движение узаконит свое право на власть? - Одним фактом своего существования как движения, - сказал студент, - так как несущий принцип каждого движения состоит в его постоянном, самостоятельном творческом акте. Мы требуем не нации и социализма, но мы и есть националисты и социалисты и факт власти в наших руках гарантирует социализм и нацию. - Итак, вы понимаете, - сказал Иве и наклонился вперед, нацию не как, так сказать, статический факт и социализм не как план? - Я понимаю нацию как постоянное национальное изъявление воли, - ответил студент, - и я понимаю социализм как ту экономическую система, которая, в любом случае подчиненная самому сильному государственному обязательству, придает этому изъявлению воли максимально возможную взрывную силу, - направленную по плану, но по плану, который всегда должен гибко соответствовать изменчивым потребностям нации. Частная собственность.... упраздняется, - воскликнул какой-то штурмовик, сидевший через три стола от них, и другие засмеялись, . существует сегодня уже только больше, чем юридическое понятие, - сказал студент, - извлечение выгоды из которого происходит в том смысле, который не служит нации; мы не упраздним частную собственность, а будем контролировать извлечение из нее выгоды. И все его лицо выражало радость. - Я не знаю, - сказал медленно Иве, - в какой мере то, что вы говорите, соответствует намерениям вашей партии, я также не знаю, не придет ли это, в принципе, к тому же, что и коммунизм вынужден был делать, да даже что и всякая другая государственная власть тоже будет вынуждена делать, если она не желает отказаться от себя самой; вы должны понимать, во всяком случае, что ваша манера выражаться должна быть подвержена недоразумениям, когда вы, например, в агитации, политического средства демократии, средства, без которого, вы, к удивлению, не можете обойтись, используете такие выражения, как социализм, которые в сознании общественности, к которой вы обращаетесь, уже зафиксированы однозначно, а именно, в смысле программного заявления ваших противников. Я мог бы принять соображение, - сказал Иве, - употреблять недоразумения как средство, чтобы сбивать с толку, но можете ли вы решиться делать это так, чтобы эти средства не были обращены против вас самих? Мы можем, - сказал студент, - мы можем, если у нас есть это намерение, но этого намерения у нас нет. Положение обстоит для нас более благоприятно. Понятия всего целой эпохи сами лишили себя своего содержания и открыты теперь любой интерпретации. Это, - говорил он, - наш счастливый опыт, что все, даже если оно подразумевается в духе эпохи, непосредственно после ее апогея направляется против нее самой. Уже тридцать лет всякое учение способствовало закату эпохи, подтачивало несущее здание; и это, как раз это и является решающей цезурой, что сегодня впервые можно было думать совершенно неотягченно, беспристрастно брать понятия такими, как они представляются, и эксплуатировать их. Мы уже выскочили, - сказал он, - из последней части, из части старческой рефлексии, и нам больше важно не мнение учения, а его предмет, и этот последний больше не как результат исследований науки, а как оружие против нее. Практически сегодня каждый действительно национальный акт является социалистическим актом, и каждый действительно социалистический акт - национальным, и что разделяет нас с нашими тоже социалистическими и тоже националистическими противниками, это знание об обязующих связях, и высказывание этого знания, это ясный и разумный и простой и не затуманенный какими-то распыленными теориями вывод: мы боремся как пролетарии, ибо немецкий народ стал пролетарским народом, против эксплуатации капиталом, так как капитал стал чужим капиталом; и тот, кто не борется вместе с нами, то больше не может считаться пролетарием и не может больше считаться немцем. Хайль! - воскликнул штурмовик, сидевший через три стола от них, и другие засмеялись. Студент тоже смеялся. Иве не смеялся. - Итак, вы требуете, - сказал Иве, - в конце концов от отдельного человека, - естественно, со всеми последствиями - ничего иного, как единственного духовно решения? - Дух, - сказал он беспокойно... Дух - это болезнь, - внезапно произнес Хиннерк, поднялся и приблизился вокруг стола к Иве. - Тоже бывал среди умников-казуистов? - спросил он тихо. Дружище, - сказал он, - не мучай свои мозги. Дух - это болезнь, неполезное выделение слизи, и ничего не меняется от того, как бы эта слизь не была поперчена. И в остатке только общая слабость остается. Ты думаешь, я не лежал уже с этой шлюхой в постели? Каждый человек когда-то да вступит в дерьмо, но хороший человек вытягивает ногу снова назад. У этих умных людей с их духом был тут весь аппарат в руках на протяжении двенадцати лет, они говорили, и писали, и копались в мелочах, и кричали: вай, вай! - про нас, глупых идиотов, и где они оказались со всем их духом? В грязи. И они еще валяются в этой грязи, и вся их тележка застряла, заехав не туда, и никакие десятки тысяч умных книг не вытянут ее снова из болота. Меня ужасно тошнит, стоит мне лишь услышать это слово. Со всем их духом у них не было пока еще ни одного приличного парня, но кое-каких приличных парней они с их духом свели с ума. Дух, это начало измены. Будь осторожен, Иве, дух хорош только в форме жидкостей. - За твое здоровье, - сказал Иве, и выпил. - Товарищи, которых убили Ротфронт и реакция, маршируют в духе в наших рядах, - сказал он и выпил вновь, - за твое здоровье, Хиннерк, ты можешь оставаться так. Хиннерк сел. - Ну да, - сказал он и вытащил записную книжку из кармана. В воскресенье утром, в семь часов, - объявил он, выступаем в пропагандистскую поездку. Место встречи Панков, наша постоянная точка. Шнайдер... Здесь!... Получение листовок в областном бюро, Шанцек... Здесь!... Принести знамя. Форма одежды: служебная форма. Чтобы вы мне оставили дома ваши пушки! Герман... Здесь!... ты задолжал по страховке СА, одна марка сорок пять пфеннигов, до воскресенья! Иве, ты должен участвовать в поездке, - сказал он и Иве это пообещал. Они вместе сидели до самого утра, и пили, и бросали окурки на пол, и у Иве было большое желание присоединиться к СА. Но Хиннерк не торопил его, и Иве не стал спрашивать. Но он пунктуально появился в месте сбора, чтобы с отрядом штурмовиков Хиннерка приступить к пропагандистской поездке, за восемь дней до тех считавшихся очень важными выборов, которые неожиданно принесли большой рост голосов, отданных за национал-социалистов. Знамя со свастикой широко развевалось над грузовиком, на котором стояли, плотно сжавшись, сорок штурмовиков; Хиннерк давал последние указания, и Иве вместе со студентом, который разложил карту на своих коленях, залез к шоферу на водительское место. Машина с тарахтением пришла в движение, а мужчины принялись распевать свои боевые песни. На улицах еще не было людей, но окна раскрывались, из дверей парикмахерских выходили клиенты, короткое время глядя вслед машине. Точно когда в быстром темпе была спета «Песнь немцев», машина проезжала мимо группы охранной полиции, собравшейся на углу. Пение прекратилось, но по команде раздался призыв: - Полицейские! Подпевайте! Полицейские стояли неподвижно и смотрели прямо. - Германия! - закричал Хиннерк, - проснись! - прозвучал ответ. Но полицейские, кажется, не хотели представлять Германию, их неподвижные лица никак не изменили свое выражение. Постепенно улица перешла в большой плоский участок земли, дома тут были низкими, и сады сдвигались между их стенами, потом машина в светлом, ясном свете сентябрьского утра въехала в лес. Пение прекратилось. Иве смотрел на низкий кустарник у обочины, на высокие, прямые деревья с красноватой корой и растрепанными верхушками, на желтые кляксы мелкого песка между участками земли, покрытой ковром из серо-зеленой и коричневой хвои. У изгиба дороги машина остановилась, отряд спрыгнул, и на опушке гражданская одежда слетела с тел, между тем коричневая форма разворачивалась из шелестящей бумаги, голые коренастые ноги влезали в форменные брюки, галстуки и ремни портупеи стягивали внезапно ставшие стройными тела, и на рукавах развевались красные повязки с черным крестом на белом фоне. - Жандармы, - говорил Хиннерк, - это странные существа, они встречаются только поодиночке, и рука закона слабеет в сельской местности; в Третьем Рейхе это должно стать совсем иначе. Они двигались дальше. Где на дороге появлялся дом, где встречалась повозка, летели листовки, ни один человек не проходил мимо, чтобы не взять свой листок. Появилась деревня, она широко и спокойно лежала между широкими полями, которые, окаймленные темными линиями лесов, зелеными и золотыми плоскостями всасывали свет солнца. Над белыми, ослепительными стенами домов, над красными крышами поднимался тонкий дым. Иве воспринимал картину этого ландшафта и этой деревни с тем же чувством несколько недовольного и все же привлекательного стыда, с которым он обычно рассматривал определенные виды кича. Неужели я настолько уже стал горожанином? - думал он и дышал горячим бензиновым паром мотора, пока шофер проклинал плохое покрытие деревенской улицы. СА марширует, пели они на машине, куры с пронзительным криком разлетались в сторону от дороги, из низких окаймленных цветами окон головы с любопытством смотрели через чистое стекло. Машина медленно проехала главную улицу, остановилась на свободном месте между церковью и памятником павшим воинам, штурмовики выстроились строем. Из церкви звучала органная музыка и пение хорала. Иве медленно обошел вокруг памятника павшим воинам. Широкая, четырехугольная колонна из песчаника, увенчанная орлом с наполовину распростертыми крыльями, с трех сторон камня покрытая именами погибших. Иве считал имена, потом повернулся, чтобы рассмотреть деревню. Ни один дом не мог остаться пощаженным. Но у двери председателя общины в ящике висели четыре объявления. Ворота церкви раскрылись, крестьяне темной толпой вышли на улицу. Они насторожились немного перед коричневой группой, но потом медленно пошли мимо. Хиннерк ждал еще довольно долго, наконец, группа стала в колонну по трое и с пением, со знаменем во главе, по команде Хиннерка направилась по главной улице назад. Точно выровненные, левая рука на пряжке ремня, люди шагали, Хиннерк шел сбоку, и если он немного отставал, чтобы проверить направление и направляющего, то это происходило ровным мелким шагом, как это предписывал фельдфебелю устав прусской пехоты. - Эмиль правильный человек, - сказал шофер Иве, - хоть он и не хороший нацист, но он хороший руководитель. Иве следовал за шествием. У последнего дома деревни колонна, сопровождаемая кучей детей, остановилась, штурмовики рассеялись, и возвращались теперь назад той же самой дорогой, посещая каждый дом, вручая пропагандистские листовки, продавая «строительные камни», маленькие четырехугольные листки с надписью «Строительный камень для СА». Тридцать пфеннигов за штуку. Повсюду перед дверями домов стояли люди, смотрели молча и недоверчиво на проходящий мимо коричневый отряд, но брали листовки, внимательно их читали, чтобы после чтения аккуратно сложить. Еще раз машина с ее поющим экипажем прогрохотала по улице, приветствуя каждую группу сельских жителей с сильным возгласом «Хайль!», призывом, на который даже отвечали тут и там. Они ездили по сельской местности вдоль и поперек, планомерно посещая и обрабатывая каждую деревню между лесами и полями. Из пяти автомобилей, которые встречались им, пассажиры трех отвечали на призыв «Хайль!». Тогда руки штурмовиков взлетали высоко в знак приветствия, на секунды солдаты превращались в партизан, и у Иве снова было, как раньше при взгляде на мирный ландшафт, тихое чувство неприятного стыда. Мужчины пели хриплыми голосами, снова и снова звучали те же песни, затягивая их, как только первые дома деревни оказывались в поле зрения, и это звучало как давно знакомые старые песни на новый лад, и если мы клялись в этом на войне императору Вильгельму, то уже не играло роли, клянемся ли мы в этом еще раз Карлу Либкнехту, или Адольфу Гитлеру, но звучало это всегда достаточно сильно. Колонна в полдень устроила себе привал на одном большом хуторе. Трактир постоялого двора заполнился коричневыми формами. В углу крестьяне сидели плотно перед своими стаканами, молчаливая крепость во взволнованном шуме, который внезапно наполнил трактир. Студент воспользовался случаем, чтобы объяснить цели движения крестьянам, они спокойно выслушали его, но было невозможно что-нибудь прочитать по их лицам. И Иве порадовался немного. Крестьяне, думал он, крестьяне. Он уселся перед трактиром на солнце. Площадь была широкой и пустой. Из открытых окон трактира доносился гам перепутанных голосов. Иве втягивал напряженными ноздрями теплый запах навозной кучи, он интенсивно наблюдал за свиньей, которая валялась в переливающейся темно-коричневыми красками луже. Восемьдесят килограмм живого веса, посчитал он, полностью готовая к забою, на скотоприемном дворе семьдесят марок, и при этом семь месяцев разведения. В магазине, думал он, фунт свиной грудинки стоит девяносто пфеннигов. Перекупщики пожирают разницу. У окна стоял студент, с куском черного хлеба в руке. - Ключевое слово - перепродажа, - крикнул Иве ему, студент засмеялся, и уже начал излагать. - Еврейские перекупщики... - услышал Иве его слова, и Иве улыбнулся. Он тоже писал в «Крестьянстве» о еврейской перепродаже, и он повторял это за крестьянами, а крестьяне повторяли это за ним. Пока Иве не сделал открытие, что в Северной марке евреев-перекупщиков вообще не было. Хотел бы Иве хоть однажды увидеть еврея-скототорговца, который при торговле обвел бы вокруг пальца, к примеру, старика Райманна. - Международный финансовый капитал... звучал резкий, натренированный на сумбурных собраниях голос студента. О, он быстро связал одно с другим, подумал Иве и бродил без дела под жарким полуденным солнцем. Позже, когда машина качалась по грунтовой дороге, студент сказал, что вечером, пожалуй, еще предстоит драка. Целью поездки был рабочий поселок, плотно примыкающий к поясу окружных дорог города, к которому они должны были добраться после длительного объезда через деревни уже на закате дня. Иве еще до полудня услышал разговоры о поселке; там никогда еще не было проведено ни одно национал-социалистическое собрание. Целый день, кажется, был молчаливой подготовкой к этому вечеру. Деревню за деревней оживляла их машина своей пропагандой, служба есть служба, но, хотя никто и не говорил об этом, именно поселок был целью дня, и он отбрасывал вперед свои тени, и это была сильная тень, Иве это чувствовал. Они обошли последнюю деревню, Хиннерк посмотрел на часы. Машина медленно катилась своей дорогой. Когда она выехала из леса, с хрустом проехала по новой дороге, обрамленной худыми, жалкими деревцами без верхушки, между покрытыми мусором полями, через серый, растрепанный ландшафт, на котором, еще далеко, можно было увидеть поселок, нерегулярные ряды однообразно красных домиков на голой территории, все рты на машине умолкли. Студент поправлял свои ремни, напряженно смотрел прямо. - Стой! - скомандовал Хиннерк. Машина зашипела перед дверью небольшой гостиницы, остановилась. Несколько мужчин поспешили из гостиничного кабачка, вскинули с громким приветствием руку, и жарко заговорили с Хиннерком. Они, местные члены партии, сняли для собрания самый большой зал в поселке, но коммунисты назначили свое собрание в том же самом зале ровно на один час раньше, уже заняли вход и заняли своей молодой командой самые удобные для обороны места, устроили службу наблюдения, чтобы своевременно сообщить о прибытии своих смертельных врагов. Хиннерк изучал карту, водил по запутанным линиям пальцем, спрашивал и думал. Один из мужчин нарисовал план помещения для собраний и план ближайших окрестностей, показал трактир, где постоянно базировались противники. У национал-социализма пока был постой перед поселком, сегодня он должен был в первый раз проникнуть в него. СА выступил, плотно сомкнув ряды, знамя высоко развевалось, прикрытое четырьмя мужчинами. Авангард из трех человек маршировал впереди, справа и слева от сплоченного ядра отряда, на тротуарах, шагало фланговое охранение (Иве шагал с ним). Отряд, подбородные ремни шапок крепко затянуты под подбородком, левая рука на пряжке ремня, колени упруги при каждом шаге, глаза напряженно глядят прямо, и рты с напряженными мышцами открыты для пения, врезался в улицу, которая открывала свою враждебную глотку отдельными, еще разбросанными домиками. За дощатыми заборами скудных садиков, за цементными колоннами тонких дверей появлялись отдельные фигуры, быстро осматривали отряд и снова исчезали. Велосипедисты выскакивали из боковых улиц, увидев марширующую группу, поворачивали и разлетались в противоположном направлении. Окна раскрывались, женщина в серой блузке, с широким красным лицом под растрепанными прядями серых волос, пристроив мощные груди на подоконнике, склонилась, ухмыляясь, над улицей, начала смеяться, пронзительным, дребезжащим смехом, который перешел в визжание, выплескивая как ядовитую слюну насмешку, злорадство и безжалостную злобу на мужчин и на их знамя. Улица заполнялась, дети, молодые парни, мужчины в синих майках сопровождали шествие, преимущественно молча, направив глаза на отряд, который, плотно сжатый вокруг флангового охранения, неуклонно шагал своей дорогой. Каждый переулок отдавал своих людей, фигуры с бледными, замкнутыми лицами и непроницаемыми глазами, с поднятыми плечами, с которых свисали неэластично руки со сжатыми кулаками, которые быстрым шагом напирали спереди, сзади, сбоку от процессии. Все плотнее становилось сопровождение, масса без эха, взволнованное море людей, в котором отряд с высоко поднятой головой плыл как корабль, перед носовой частью которого разделялись волны. Иве принуждал себя не обращать внимания на массу. Он рассматривал дома, магазины, он из старой привязанности искал среди вывесок с рекламой машинного масла на бензоколонке черно-красную вывеску «Видол», и сердился, что не нашел ее. Он получил крепкий толчок в бок, так что он почти закачался на улице, он осмотрелся, молодой парень, шапка на затылке, шел рядом с ним, отвернулся непричастно от него, тонкие маслянистые пятна вокруг ушей, на постепенно краснеющем лице. Штурмовики пели. Одна песня сменяла другую. Чем более плотно сжималась толпа вокруг отряда, тем громче он орал эти песни, между каждым куплетом гремел возглас «Германия!», который Хиннерк с силой бросал над головами, и «Проснись» штурмовиков, как удар по стенам домов. Раскрылась площадь, гостиница с белым фасадом, перед ней в темной, сжатой куче ожидающая толпа, безмолвная, больше всего сконцентрированная перед дверью пристройки здания. СА повернули, голова колонны пошла мелким шагом, Хиннерк выскочил вперед. Знамя опустилось, его верхушка со свастикой косо и угрожающе пронзала воздух, плотно над головой стоящих друг напротив друга людей. Внезапно Иве почувствовал себя прижатым к группе, которая как штурмовой клин продвигалась вперед, бросаясь к входу. Шаг ускорялся, Хиннерк поднял руку, короткое, толчкообразное движение, широко развевалось полотнище знамени, потом СА были здесь, тела летели в сторону, один стол упал, створки ворот с треском открылись, темный коридор, пустой, поглотил коричневую толпу; Иве стоял в зале. Зал, светлый, желтый и широкий, узкие окна высоко на голых стенах, на стене, напротив входа, подиум со столами, стульями и кафедрой, был плотно набит. Стулья стояли ряд за рядом, занятые людьми, как будто залитые черным цветом, как по команде лица повернулись, к бледным стеклам в темном вихре входной двери, вздувалось огромное красное полотнище, которое, как ревущий сигнал, висело поперек и отвесно над головами. - Германия! - закричал Хиннерк в зал, - проснись! - взорвался ответный крик, Хиннерк высоко подскочил, перепрыгнул через стулья, как свистящая стрела, летящая над толпой, со штурмовиками за собой, наискось вперед направо через зал, ловко перескакивал через ряды, голова прыгающей змеи, быстрому, хватающему движению которой тупое тело массы испуганно освобождало место. Прямо перед подиумом он, спрыгнув со стола в быстром повороте, ворвался на свободное место и стал там, широко расставил ноги и распростер руки, показывая СА место и направление, на короткое время осмотрелся, пока люди группировались, потом он с улыбкой поклонился подскочившей толпе, с сожалением пожал плечами, вежливо показал на подиум, чтобы напомнить мужчинам там об их обязанности.