Карел Шульц - Камень и боль
Медичи, остановившись перед ними, стал беседовать с Доменико Гирландайо.
— Я возьму у тебя кое-кого из них, — слышат мальчики его голос. — Мне нужны живописцы для карнавала, но я их тебе не верну. Оставлю их в своей Академии, в садах, под строгим присмотром старенького Бертольдо, понимаешь, мне нужно опять пополнить штат своих художников…
Мальчики слушают в изумлении, затаив дыхание. Всем застелила глаза золотая мечта. Стать художником Медичи, расти под присмотром старого Бертольдо — лучшего друга божественного Донателло, воспитываться вместе с сыном Лоренцо Маньифико, пировать среди членов Платоновой академии, среди людей, одни имена которых внушают почтение князьям, герцогам, королям, папам… Золотая мечта! И Гирландайо дрожит от радости. Да, из его учеников хочет Маньифико выбрать себе художников — не из мастерской Верроккьо или Перуджино, из его! Лоренцо переводит испытующий взгляд с одного лица на другое, по мере того как мальчиков называют. Напряженное мгновенье. И внезапно в него вкрадывается тень тайны.
Маньифико молча смотрит на бледное лицо Граначчи. Граначчи дрожит, руки его крепко сжаты. Лоренцо смотрит на других ребят, потом опять медленно поворачивается к Граначчи. Нет, он не спрашивает даже Гирландайо. Он смотрит только на паренька. Тень не рассеивается. Тень стоит неподвижно. Окна, день и ночь, свет и тень.
— Ты! — указывает Лоренцо на Граначчи. — Ты мне нравишься. Сумеешь сделать эскизы костюмов для процессии консула Павла Эмилия?
— Сумею, — уверенно отвечает Граначчи. — И не только это. Я готов.
Маньифико улыбнулся над лаконичностью ответа и ждет. Мальчику нужно бы сейчас стать на колени, почтительно склониться, благодарить правителя, поцеловать ему руку, обещать… Но Граначчи не склоняется, не преклоняет колен. Граначчи стоит молча, и взгляд его еще больше потемнел. Гирландайо смущенно приносит за него извинения, но Лоренцо с доброй улыбкой махнул рукой. Тут только Граначчи заговорил.
— Чего тебе еще? — удивился Лоренцо.
— У меня есть друг, — хрипло произносит Граначчи и уверенным движением подталкивает Микеланджело вперед. — Я люблю его. Без него не пойду.
Все замерли. Но правитель засмеялся и, положив обоим мальчикам руки на плечи, промолвил:
— Редко встретишь нынче такую дружбу, ребятки! Что ж, возьму вас обоих: друг твой, наверно, достоин такого поступка.
Косогор.
Уж не ноябрьский, а весенний, апрельский, полный солнца. Микеланджело, со слезами счастья, мнет руку Граначчи.
— Никогда тебе этого не забуду, Франческо, никогда.
Но тот молчит. Не улыбается. Волнистая линия рта, прочерченная на холодном, оцепеневшем лице. Это уже не мальчик, умеющий радоваться и смеяться. Он глядит на камень косогора и слушает пылкие, упоенные слова Микеланджело, не шевелясь. Да, здесь они стояли тогда… здесь он впервые о ней услышал… Вдруг Граначчи хватает его за руку, лицо у него измученное, и он шепчет с горькой нотой отчаянья:
— Микеланджело! Микеланджело!
Микеланджело испугался. Первый раз Франческо говорит таким голосом.
А Граначчи шепчет.
— Поклянись, что никогда меня не оставишь!
Он тянет его в сторону. Они стоят перед воротами на римскую дорогу. Смеркается. Легкие апрельские сумерки. Высокий крест перед ними, Флоренция всегда ставила У своих ворот кресты. Большак полон народу. Сейчас ворота запрут, пора возвращаться в город. Мальчики стоят перед крестом, спиной к дороге. Позади неимоверный шум — голоса купцов, топот коней, грохот колес, крики всадников, протяжные призывы и просьбы нищих, молитвенное бормотанье странствующих монахов.
— Вот здесь поклянись, что никогда меня не оставишь! — сказал Франческо. — Что лучше сейчас умрешь, чем когда-нибудь покинешь меня… Что готов принять любую муку, если меня забудешь!
— Клянусь! — поднял руку Микеланджело, потрясенный звучащим в голосе Франческо отчаяньем, испуганный видом его, завешенного сумраком лица.
— У меня нет никого, кроме тебя, Микеланджело… — прошептал Граначчи.
Тут позади них послышалось приглушенное чтенье молитв. Перед крестом остановились три монаха. Трубы на башне прозвучали уже второй раз. Дорога опустела, зубчатые ворота скоро закроются, и только черные крепостные стены будут торчать в сером пространстве. Но если господь не охранит города, напрасно бодрствует страж.
— Пора идти, — сухо промолвил Граначчи, смерив монахов враждебным взглядом.
Но один из них обратился к нему и с обычной у странствующего монаха смиренной улыбкой сказал:
— Вот запирают ворота. Мы пойдем с вами, пареньки. Они пошли.
Граначчи молчал.
— Вы — первые, кого мы встретили при входе в город, — заметил второй монах. — Такие встречи никогда не бывают случайными. Кто вы, парни?
— Мы художники, — гордо промолвил Граначчи.
— Так, так, — улыбнулся второй монах. — Можно было догадаться, что первыми, кого мы встретим, подходя к Флоренции, будут художники.
— Мы — художники Медичи, — гордо пояснил Микеланджело.
— И мы идем к Медичи, — тихо произнес один из монахов.
Они шли по Флоренции.
— Меня зовут Франческо Граначчи, а это мой друг Микеланджело Буонарроти, — сказал Франческо.
Тут в разговор вступил третий монах, до тех пор молчавший. Голос у него был резкий и неприятный, каркающий.
— Буду помнить эти имена, не забуду, — сказал он. — А вы запомните мое. Я — фра Джироламо, по прозванию Савонарола.
СТУК В ВОРОТА
"Если бы ты знал, город, что служит к миру твоему, — но это сокрыто ныне от глаз твоих, ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами, и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего".
Костлявая, исхудалая рука промелькнула в воздухе — могучим жестом, так что рукав рясы съехал, обнажив ее желтизну. Каркающий, резкий и мучительно скрипучий голос монаха быстро разлетелся во все стороны вслед за этим движеньем.
— Граждане флорентийские, валяющиеся в мерзости своей, в нечистотах и грязи грехов своих, — так взывает к вам Христос, и взывает в слезах. Написано: videns civitatem, flevit super illam — смотря на город, заплакал о нем. Божьи слезы… и о вас! Не написано, что плакал, когда был избиваем, заушаем, мучим, терзаем, бичуем, терниями увенчан, ко кресту пригвожден и три часа в ужаснейших муках на древе Голгофы истязаем, но написано: смотря на город, заплакал о нем. Несчастная Флоренция! Смотря на город, заплакал. Каким разрушением заплатишь ты за то, что не узнала времени посещения твоего! И каким огромным будет разрушение сие, что даже сын божий заплакал? Чем же можешь ты избежать этого? Чем спастись? Чем освободиться? Думаешь, бог еще смилуется над тобой, ты, худшая блудница из всех городов-блудниц, блудница непотребнейшая, блудница мерзкая, блудница дряхлеющая, блудница окаянная? Итак, чем же хочешь ты спастись, если бог помилует тебя? Взываю об одном: покайся! покайся! покайся! Никогда больше не должна оставлять тебя мысль о превеликой скорби жениха твоего и сладкого искупителя Иисуса Христа! Житие наше и умирание да пребудут вечно в ранах и во внутренней сладчайшего воплощенного Слова, знаешь ли ты это, Флоренция, погибель души? Больше никогда не должна ты быть пучиной греха, о город, полный тьмы, мерзости и блуда. Что дала ты до сих пор своему искупителю? Уксус и желчь, удары и жестокость. Безжалостная Флоренция! Но ты получишь за это воздаяние свое. Ты должна была быть жемчужиной в божественном венце его, а стала шипом в его венце терновом, должна была быть радостью и любовью, домом молитв и благодарений, всем этим должна ты была быть, небесная невеста, а погляди теперь на мерзость свою, погляди на одежды свои, разорванные в распутстве и похоти, погляди на то, чем ты стала на этих свиных пастбищах, — погляди, не бойся поглядеть, не гнушайся сама себя, не отвращай ока от безобразий своих, погляди, чем стала! Но горе вам, вожди и правители здешние, ведшие и правившие, ведущие и правящие! Трубы божьего гнева ждут вас, и не избежать вам их. Ибо написано: vos autem fecistis illam speluncam latronum, — а вы сделали его вертепом разбойников!
Слушатели оцепенели. Флоренция, королева тосканская, никогда до сих пор не слышала, чтоб о ней говорили такие слова. В переполненном храме нечем было дышать. Рыдания женщин сливались с суровым голосом монаха, худая фигура которого металась на кафедре быстрыми ломаными движениями, резко выделяясь на золоте стен.
— Перед тем как идти на смерть, он мыл ноги ученикам своим. Размышляли вы когда-нибудь об этом, спесивые, раззолоченные граждане флорентийские? Встает из-за стола Творец, а творенья сидят. Он на коленях перед учениками. О добрый Иисус, что делаешь? О сладкий Иисус, зачем склоняется величие твое? О тихий Иисус, ты посрамляешь меня в столь великом униженье! Погляди, надменный патриций, погляди сюда, на эту вечерю, погляди, ты и ныне — перед ликом божиим и никогда не сможешь от него скрыться, — погляди, что делает твой творец, твой спаситель! Учись смиренью, учись, патриций, купец, художник! Но проповедовать во Флоренции смирение? Горе тебе, город, мнящий себя лучшим в Италии, а на деле — наихудший! Христос стоял на коленях!.. Слушайте, вы все! Христос стоял на коленях… Что ты на это скажешь, душа моя? Кто когда слышал подобное? Слышал я слово твое, господи, и убоялся, видел дело твое, господи, и ужаснулся. А что сказала бы ты, душа моя, если бы… если бы… нет, страшно сказать, но все же вымолви это, душа моя: что сказала бы ты, если б увидела Его стоящим на коленях… даже перед предателем Иудой?