Карел Шульц - Камень и боль
Медичи тяжело дышал. Полициано несколько раз прошелся взад и вперед, заложив дрожащие руки за спину и с тревогой глядя на правителя.
— Ты чуть не убил его, Лоренцо…
— Да, — кивнул князь. — Я и хотел…
— Никогда я не видел, чтоб ты убивал, — предоставь это другим…
— Пойми, мой Анджело, — начал с усилием Лоренцо. — Мне порой кажется, что я не живу, а участвую в каком-то фарсе. Какое несоответствие! Каждая моя трагедия, каждая роковая минута в моей жизни кончается какой-нибудь пошлостью, дурацкой шуткой, низменной, плоской потехой, — всегда, Анджело! Помнишь, как мы стояли тогда в том зале, собираясь идти к мессе кардинала Рафаэля, к мессе семейства Пацци? Тогда я в одно мгновенье переживал целые судьбы, решалось многое, больше, чем вопрос о том, буду ли я вечером жив, ты знаешь, решалась судьба Флоренции, моего государства, моих видов на будущее, чудовищных замыслов всей папской родни, решалась судьба Италии… И тот раз это было Фичиново издевательство, его неудержимый смех, лисье лицо Фичино, который вспомнил какую-то свою проповедническую остроту и расхохотался по поводу нее в ту минуту, когда я принимал важнейшее, судьбоносное решенье. И теперь то же самое. Я уже видел Альпы, проломленные для прохода французских войск, обезлюдевший Ватикан, сожженную Флоренцию, видел войну, гибель и мор… а этот шут возьми и ворвись в мои мысли со своим карнавальным коленцем! Несоответствие сущего, совершенно ясное для философа! Но я, Анджело, очевидно, не философ, раз не могу проникнуть в его суть, не понимаю его, так что лучше буду всегда обнажать кинжал, чтоб рассечь такую ухмылку, маску…
— Пойдем, — промолвил Полициано.
— Куда?
— В церковь… или к твоим коллекциям, — ответил философ. — Но лучше в церковь. Увидеть красоту. Кроме этого, тебя сейчас ничто не успокоит. Пойдем. Картины, статуи, фрески, красота… Пойдем!
Лоренцо улыбнулся. Пристально посмотрел на Полициано. Опять улыбнулся. Полициано смутился и отвел глаза. Лоренцо снисходительно положил руку ему на плечо. Тогда Полициано отдернул завесу у входа в комнаты правителя. Но Лоренцо отклонил это мягким движением головы. И взял плащ.
— Ты же знаешь, Лоренцо, — прошептал Полициано. — Я ведь думал, так лучше…
— И был прав, — уже спокойно ответил Лоренцо. — Пойдем…
Они пошли. Боковыми улицами. В лавках ремесленников даже грубое слово пело. Похоронные братья несли покойника. Дети гонялись взапуски. Банкир отсчитал золотые скудо, и монах поблагодарил. Крестьяне, ставши в кружок, слушали новости. Несколько фламандских и шотландских студентов, оставив кувшин с вином, низко поклонились правителю Флоренции и своему профессору, ради которого приехали в Италию из дальних краев. От беседки, где они сидели с девушками, веяло ароматом цветов. На улице Ди-Барди поднялась драка. На улице Ди-Барди вечно какие-нибудь драки, но на этот раз бой шел такой веселый, что даже собака, лежавшая у бронзовых дверей, лениво поднялась и пошла посмотреть. Из аптек пахло мускатным орехом и горьковатыми листьями средством для укрепления здоровья и для плодовитости. Шерстобиты пели в такт работы, золотарь вышел из своей лавки посмотреть на солнце купленный смарагд. Рядом шелестел и размачивался шелк. Караван мулов дружно постукивал копытцами по мостовой, а погонщик разгонял кулаками мальчишек, решивших потихоньку сунуть репейник под хвост последнего мула. Группа девушек, покраснев, засмеялась шутке солдата, а тот разглаживал усы тыльной стороной руки, щурясь на глубокие квадратные вырезы их платьев. Все поворачивались к Медичи, рукоплескали, смеялись, махали рукой… Из дворцовой колоннады выбежала десятилетняя девочка, низко присела перед правителем, — тот остановился, погладил ее по черным волосам.
— Я уже выучила для карнавала, правда, — прощебетала она, вытаращив большие черные глаза на золотую цепь Полициано.
— Что же ты выучила?
— Сонет во славу матери божьей, — серьезно ответила девочка.
— Молодец, — улыбнулся Лоренцо Маньифико. — Только не забудь.
Они прошли порядочный кусок дороги, а он все думал об этой девочке, у Маддалены тоже были такие волосы, легкие, волнистые…
— Чья она? — спросил он.
— Ее зовут Лиза, — ответил Полициано. — Это — дочка Антонио Марио ди Нольдо Герарди.
Лоренцо кивнул. Из рода гонфалоньеров.
— Все готовятся к карнавалу, — сказал Полициано, радуясь, что нашел предмет, о котором можно говорить без умолчаний. — Вот увидишь, наши карнавалы опять станут лучше венецианских, и мы возобновим их былую славу. Уже теперь во всей Италии к устройству празднеств призывают одни флорентийцы, и, конечно, опять осуществятся слова папы Бонифация, что флорентийцы — пятая стихия Италии. А на какую тему будет нынешний наш карнавал, Лоренцо?
— Триумф консула Павла Эмилия, — сурово промолвил Медичи.
Полициано закусил губу и умолк. Он понял.
— Триумф консула Павла Эмилия, — повторил Лоренцо. — Но у меня нет еще эскизов костюмов для процессии. Надо отыскать какого-нибудь художника, лучше бы всего из новых, молодых. По нынешним временам это, может быть, будет наш последний карнавал, мой Анджело, и поэтому — пусть триумф Павла Эмилия. Последний карнавал! Фра Джироламо, конечно, порадовался бы, если б это был последний флорентийский карнавал!
— Фра Савонарола? — не понял Полициано. — Какое он имеет отношение к нашим карнавалам?
— Я пригласил его во Флоренцию, — ответил Медичи.
Тут Полициано не выдержал, воскликнул, заикаясь:
— Ты… пригласил Савонаролу… во Флоренцию?
— Почему бы нет? Если он враг, лучше держать его у себя на глазах. А друг — тем более, милости просим. Не забудь: все, что есть в Италии славного, принадлежит Флоренции.
Полициано шел молча, склонив голову. Что это? Просто причуда или хитрый ход против Рима? Они уже входили в церковь, их охватил полумрак. Лоренцо снял шляпу, склонившись в глубоком поклоне, и дал святой воды Полициано. Тот, дотрагиваясь до его влажных пальцев, не выдержал и в тревоге заговорил:
— Не знаю, Лоренцо… Мне страшно. Я боюсь Савонаролу во Флоренции… А не кажется тебе, что иной раз эти издевательства, эти отвратительные шутки над твоими трагическими минутами… это несоответствие сущего… создаешь ты сам?
Но Лоренцо не ответил, так как в это мгновенье крестился большим крестом.
Из бокового нефа доносился шум мальчишечьих голосов и солидный голос учителя. Но при виде вошедших маэстро Доменико Гирландайо тотчас прервал объяснения и любезно пошел им навстречу. Церковные нефы тонули в мягком сумраке и отплывали. Тень и свет чередовались, как день и ночь; пришедший мог пройти безмерное расстояние времени, — столетьями, веками по-прежнему чередовались день и ночь, не сосчитать уже, сколько раз все чередовались день и ночь, и было это лишь свет и тень под узкими окнами. Свод коробился, как после пожара, и был такой же почернелый. Статуи сияли молитвами, свечами, цветами. Золото полыхало по пурпуру, а тот кровоточил по золоту. Божья матерь уезжала на ослике в Египет с младенцем на руках, и святой Иосиф, опираясь на палку, важно шел за ними. Он был святой, так как постоянно имел матерь божью перед глазами, всегда жил в ее близости. Тоны органа молчали, но и без того что-то все время слышалось в воздухе, — может, отзвуки их начали только теперь доходить, падая с высокого свода.
Граначчи стоял рядом с Микеланджело. Граначчи уже вернулся из Нурсии, города Сполетского герцогства. Он бледней, чем был до поездки. Глаза у него все время блуждают и жмурятся против солнца. Он вернулся от вещей Сивиллы, и, наверно, там творились удивительные дела, потому что он об этом молчит, ничего не рассказывает, а Микеланджело не спрашивает, Микеланджело боится. Граначчи беседовал с дьяволом, Граначчи продал душу дьяволу. Мертвая язычница, мертвая возлюбленная, холодней снега, любовь, смеющаяся мукам, как лавр суровая, камень живой… Граначчи погиб. Хотел стать славней всех, затем и был в пещере мертвых. Но Микеланджело с удивительной ясностью видит, что после возвращения в рисунке Граначчи — никаких изменений. Он рисует и пишет красками так, как прежде. Хорошо сделано, ошибки нет, но… и только, и только… Страшно подумать, что, может, душу погубил за… ничто. Ад умеет так обманывать.
Вернулся от вещей. Это сложные обряды, — говорит, пришлось обещать, что я женюсь на мертвой, буду принадлежать только ей, и она мне поможет, эти мертвые обладают удивительным, великим могуществом… Микеланджело боится его. Что он там пережил, что там было? С мертвой — он, живой! Приор Служителей девы Марии за такие дела был сожжен… Cives Bononiensis coire faciebat cum daemonibus in specie puellarum [19] — так объявляли о нем, ведя его на костер. Микеланджело боится. Но Граначчи ничего не рассказывает, даже нарочно говорит только о вещах совсем будничных, привычных… Но он бледен, глаза блуждают, и улыбка его — уже не мальчишеская, а резко прочерченная волнистая черта на лице, часто жестком, оцепеневшем от тяжелого внутреннего напряжения.