Карел Шульц - Камень и боль
Джироламо Риарио мертв. Какой это был мужественный человек, какой сильный противник всех этих людей! Да, значит, остается только кардинал Джулиано… Он опирается на французскую поддержку против Борджа и Иннокентия, опирается пока безрезультатно… Пока? Безрезультатно? Не допусти, боже, чтобы Карл Восьмой в припадке безумия захотел перейти Альпы… Но почем я знаю, какую коварную игру ведет этот Лодовико Моро в Милане? Больше пятидесяти тысяч человек вымерло у него там от чумы, а он по-прежнему думает о войне и о том, чтобы натравить французов на Неаполь!
Джироламо мертв. Он был мужественный человек, в тысячу раз лучше этого отвратительного Чибы, на которого я так безрассудно поставил! Маддалена! Ты, как сейчас, стоишь передо мной, моя девочка, такой, как была маленькая. Мы хотели, чтоб ты стала не только самой прекрасной, но и самой умной принцессой Италии, мучили тебя, — Полициано был ведь строгий учитель, и ты много плакала, и у меня до сих пор хранятся на память Платоновы "Диалоги", по которым ты училась и где на полях делала своей нежной ручкой неумелые греческие пометки, над которыми мы с Марсилио Фичино потом всегда так смеялись! Ты, моя…
А теперь — жена карточного мошенника, посетителя борделей! Что хорошего видела когда Флоренция от Рима? И до каких пор еще будет Флоренция давать самое лучшее Риму? Женой истрепанного негодяя, закадычного друга пьяной солдатни… Омерзенье! И весь Рим — не лучше! Как было на последнем заседании консистории, когда кардинал Борджа, в присутствии папы, назвал французского уполномоченного, кардинала Балуа, грабителем, подлецом и пьяницей, а кардинал Балуа — Борджа мавром, цыганом и сыном испанской потаскухи? Так разговаривают кардиналы, в консистории, под председательством папы! Отвратительный Рим! Моя Маддалена! Какой этот Джироламо был мужественный, гордый, как почетно было с ним бороться. А эти? Омерзенье! У меня три сына — Джулио, Джованни и Пьер. Один умный, другой добрый, третий глупец. Который из них переймет мое дело, мою мечту и мою любовь? Джироламо мертв. Значит, он кому-то еще мешал. Простые люди не убивают князей, и, говорят, это не были катилиновцы… Умерли Сикстовы мечты! Пьер Риарио, которого старик хотел сделать папой ценой ломбардской короны, уже давно мертв, умер при жизни Сикста, и дух его, говорят, наводит страх и воет в залах Ватикана. А теперь Джироламо, который должен был стать императором из рода делла Ровере… Навсегда мертвы Сикстовы мечты. Джироламо мертв.
И вот теперь он будет тысячу лет ждать выбора своего нового земного жития, — так учит божественный Платон, тысячу лет душа его будет решать, и только она понесет ответственность за свой выбор, даже бог не может решить, только она, и получит для нового жизненного пути своего на земле такого демона, какого сама себе назначит, — так истинно учит нас божественный Платон, — и после выбора своего эта душа станет тотчас читать свою судьбу, самой себе предназначенную, по звездам, и судьба эта будет бесповоротная, прямо зависимая от движений планет… И больше никогда, никогда не вернется на место, из которого вышла, разве только через десять тысяч лет, — так долго придется ей ждать новых крыльев, божественных крыльев. А прежде этого срока она новых крыльев не получит, если только это не душа философа, — но Джироламо им не был, нет, не был… Душа философа, послушного законам. Каждый становится бессмертным лишь через заботу о душе, только тем, что прилагает все усилия достичь божественного образца, — да, только таким путем может человек сохранить и в позднейшем существовании свою человеческую сущность, ибо провинившиеся души, не улучшившиеся ни в одном из своих существований, получают в дальнейшем низшую телесную форму, в зависимости от характера своих вин, форму звериную, — так учит божественный Платон в "Меноне" и в "Федре"…
Анджело Полициано вышел из зала и, увидев у окна правителя, прикрывшего лицо руками и погруженного в печальные размышления, молча остановился поодаль. Но Лоренцо услыхал шаги и, не отнимая рук от лица, сказал:
— Ты выпорол Скарлаттино?
— Нет, — удивился Полициано. — За что его пороть?
— Ах, это ты, мой Анджело, — промолвил Лоренцо и, подойдя к нему, положил руку ему на плечо. — За его глупую остроту о Савонароле…
— Но ведь он говорил только среди нас, и ты не велел ему повторять.
— Это правда, — кивнул Лоренцо. — Но кого-то ведь я велел наказать…
— Это Кардиери, — улыбнулся Полициано. — Кардиери и Аминту. За любовь.
Лоренцо поглядел на него серьезно.
— Тяжело мне, мой Анджело!
— Ты бледен, — заботливо прошептал Полициано. — Плохие вести из Рима? У принцессы Маддалены тяжелая беременность?
— Джироламо Риарио убит, — ответил Лоренцо.
Полициано быстро замигал, потом устремил взгляд на сады.
— Он был твоим великим врагом, правитель…
Но Лоренцо горько улыбнулся.
— Великим врагом? — повторил он. — Если б только он был сейчас жив…
— Я тебя не понимаю. Ты жалеешь его?
— Анджело, — прошептал Лоренцо Маньифико. — Сколько пробудет душа его во мраке?
Полициано пожал плечами.
— Точно сказать трудно, но не менее тысячи лет. А что?
— Мне пришло в голову… если б он там по своему свободному выбору вдруг сам решил… потому что бог не может в это вмешиваться… судьбу какого-нибудь Медичи…
— Что ты говоришь! — воскликнул с испугом Полициано, сжав его руки. Это невозможно, ты же знаешь! Когда низшие боги, читаем мы в "Тимее", получив бессмертное начало души, создали человеческое тело, они поместили бессмертную душу в мозгу. Потом вложили честолюбивую душу в грудь, а гневливую поместили между блоной и пупком. Так гневливая душа, лютый зверь, по определению Прокла, удерживается пупком, словно цепью. У Медичи душа в мозгу и в груди, тогда как Джироламо — человек распутный и гневливый, а не философ…
— Что знаешь ты, Анджело, о темных стремнинах в душах Медичи!
— Лоренцо! — воскликнул Полициано. — Что с тобой сделалось? Так потрясло тебя известие о смерти Джироламо? Или ты усматриваешь большую опасность в его смерти, чем в существовании?
— Я вижу гибель… страшную гибель… — прошептал Лоренцо.
Полициано задрожал, побледнел.
В то же мгновенье пронзительный, резкий крик разорвал воздух позади них, безумный крик человека, которого убивают, на которого вдруг обрушилась оторопь ужаса и смерти. Тотчас вслед за тем послышался дикий лай целой своры псов, лай терзающий, кровожадный, а дальше опять визг и вопли страха. Все это переплеталось, сливалось, и вот уже псы накинулись на несчастного и стали отдирать его мясо от костей, и опрокинутый на землю безоружный человек судорожно корчится под их клыками, отчаянно защищается, но псы уже вцепились ему в руки и ноги, и вот острая красная слюнявая пасть схватила его за обнаженное горло, и завыли человек и пес, и голос уже был не человеческий и не звериный, а скуленье отверженца, голоса преисподней и лай адских псов, ведущих травлю в вечности. Клокотанье крови поднималось в разорванном горле, подобно пузырям из грязи мясных лохмотьев, но собачья свора не выпускала добычу и рвала, драла и рвала, драла и рвала…
У Лоренцо в глазах потемнело. Призраки, мраки, гневливая душа, это лютое зверье, адские тени, судьба Италии, остывшее тело Джироламо Риарио, красные пасти псов, их хватучее раздиранье, гибель… Стремительно повернувшись, он сорвал висевшую у них за спиной шелковую завесу.
Там стоял забавник Скарлаттино с идиотской улыбкой.
— Здорово, а? — заговорил он уже человеческим голосом. — Я только недавно научился. Нужно прижать вот так ладонь ко рту. Это последний номер моей карнавальной программы. Очарую всех.
Полициано стремительным движеньем заставил кинжал правителя опуститься.
— Ты — философ, Лоренцо! — воскликнул он.
Маньифико разжал ладонь, расслабил пальцы, и кинжал зазвенел на плитках галереи. Скарлаттино, бледный от страха, только тут понял и пустился наутек, завопив уже по-настоящему.
Медичи тяжело дышал. Полициано несколько раз прошелся взад и вперед, заложив дрожащие руки за спину и с тревогой глядя на правителя.
— Ты чуть не убил его, Лоренцо…
— Да, — кивнул князь. — Я и хотел…
— Никогда я не видел, чтоб ты убивал, — предоставь это другим…
— Пойми, мой Анджело, — начал с усилием Лоренцо. — Мне порой кажется, что я не живу, а участвую в каком-то фарсе. Какое несоответствие! Каждая моя трагедия, каждая роковая минута в моей жизни кончается какой-нибудь пошлостью, дурацкой шуткой, низменной, плоской потехой, — всегда, Анджело! Помнишь, как мы стояли тогда в том зале, собираясь идти к мессе кардинала Рафаэля, к мессе семейства Пацци? Тогда я в одно мгновенье переживал целые судьбы, решалось многое, больше, чем вопрос о том, буду ли я вечером жив, ты знаешь, решалась судьба Флоренции, моего государства, моих видов на будущее, чудовищных замыслов всей папской родни, решалась судьба Италии… И тот раз это было Фичиново издевательство, его неудержимый смех, лисье лицо Фичино, который вспомнил какую-то свою проповедническую остроту и расхохотался по поводу нее в ту минуту, когда я принимал важнейшее, судьбоносное решенье. И теперь то же самое. Я уже видел Альпы, проломленные для прохода французских войск, обезлюдевший Ватикан, сожженную Флоренцию, видел войну, гибель и мор… а этот шут возьми и ворвись в мои мысли со своим карнавальным коленцем! Несоответствие сущего, совершенно ясное для философа! Но я, Анджело, очевидно, не философ, раз не могу проникнуть в его суть, не понимаю его, так что лучше буду всегда обнажать кинжал, чтоб рассечь такую ухмылку, маску…