Последние саксонцы - Юзеф Игнаций Крашевский
Кто-то как раз сделал злобное замечание, что его преподобие во фраке выглядел лучше, чем в ризе епископа, и что жезлом крутил, словно готовился им бить, не благословлять.
Правда, что, несмотря на столько обращённых на него глаз, он не мог сдержаться, и в любой момент или муштровал кого-нибудь из клириков, стоящих рядом с троном, или выдавал какие-нибудь приказы и тихо, но живо, сыпал что-то в уши тех, что размещались около него.
Отношения пастыря к духовенству тоже были необычными; ему не оказывали должного почтения, но подобие пренебрежения и избыточной доверчивости.
Обычное богослужение подходило к концу, нетерпеливое любопытство присутствующих росло, всё настойчивей проталкивались к трону епископа. Молчание после пения последней молитвы продолжалось недолго, епископ остался и жезлом удрил о ступень.
Он возвысил голос и начал говорить, но сначала его так мало было слышно, что он должен был использовать все свои силы, чтобы даже стоящие ближе могли что-нибудь понять.
Речь была, может, приготовленной, но живой темперамент и желание отчётливо заявить о махинациях воеводы не позволили ему налегать на риторику.
Больше крича, чем говоря, он нападал на князя-воеводу как притеснителя всяких прав, мутящего общественное спокойствие, который с войском, с пушками вторгся в Вильну, чтобы силой открыть Трибунал. Нет другого способа с ним справиться, есть только один универсальный – единогласное восстание против негодяя через заключение конфедерации.
Лучшие приятели епископа не могли его поздравить за это выступление, в котором больше было негодования, гнева, чем аргументов. Сам ксендз-епископ тоже чувстовал, что нуждался в поддержке, и для этого был выбран Нарбутт, Лидский маршалек, который вопреки другим Нарбуттам шёл один с Массальским против воеводы.
Нарбутт был сеймиковым оратором, которому ничего не стоило нагромоздить множество звучных слов, посыпанных латынью, как торт посыпается сверху сахаром. Таким образом, он продекламировал речь на ту же тему, против угнетения, заканчивая её только более смелым заявлением, что отдаёт себя под покровительство императрицы.
Последние слова он, естественно, произнёс, повернувшись к полковнику, который, не зная, что делать, покручивал усы.
Из группы, которая была ближе к трону, начали кричать о манифесте, требуя, чтобы его сразу написали, а так как он готов был уже три дня, секретарь Флеминга, приблизившись к свече, которую поблизости держал клирик, громким голосом начал читать.
В общих словах он рисовал им печальное состояние страны, находящейся под ярмом, а терпение, чтобы его нести, исчерпалось. Было достаточно комплиментов его величеству королю и его милостивой опеке над частным добром, наконец говорил манифест:
«Когда князь-воевода Виленский, приведя многочисленных волонтёров разного рода, до сих пор держит их в этом городе и предместьях с поднятым оружием и пушками, вооружённых якобы против врага святой веры или родины, судебную палату осадили придворными солдатами и пушками, – тогда не в состоянии вынести гнёта, все должны сплотиться в конфедерацию, для обороны чести, жизни и существования».
После прочтения манифеста послышались голоса за его подписание. Тогда первые подписи там же в ризнице сразу поставили глава конфедерации, а в тот же вечер, ночью и на следующий день разносили по городу копии, возили по домам, собирая подписи, от которых, однако же, многие отступали.
Немедленно после этой драматической сцены, которая в нём разыгрывалась, костёл начал пустеть, но сначала панские кареты и отряды забирали сановников, к отъезду которых народ с любопытством присматривался, только потом мещане и шляхта толпами поплыли к замковым воротам.
В этих толпах слышались разговоры, смех, выкрикивание, из которых трудно было заключить, за кого было большинство: за воеводу ли виленского, или за князя-епископа и Чарторыйских, которых там мало знали, когда Радзивилл с плохой и хорошей стороны дал узнать себя и одни его уважали, другие ненавидели.
На протяжении всего времени вечерни и манифестации пани гетманова, место которой обеспечил Толочко и сам её сопровождал, с верхней ложи прямо смотрела на всё зрелище, потому что место у неё напротив епископского трона было так хорошо выбранно, что её было совсем не видно, а она отлично могла смотреть оттуда и слушать.
Толочко добился от неё, чтобы с собой в спутники она пригласила стражникову с дочкой. Та сначала отказалась и не хотела ехать, но когда гетманова настаивала, чтобы хоть дочку взяла с собой для развлечения, она разрешила, чтобы Аньела сопровождала княгиню Сапежину.
Наш ротмистр был этим очень обрадован, потому что ему ничто не мешало сблизиться с панной Аньелой и первый раз подольше с ней поговорить. Гетманова была так была погружена в то, что было перед глазами, что на девушку вовсе не обращала внимания. Поэтому Толочко развлекал её, сначала объясняя ей и называя особ, потом рассказывая в целом о Вильне и о нынешней жизни в нём.
Ротмистр, хотя не имел французского лоска, слишком долго был с панами, чтобы это на него не повлияло и не отняло у него толику солдатсткой развязности. А оттого, что был вежлив, услужлив и бегал около девушки, дошло то того, что он показался ей сносным.
Ротмистр сразу спросил стражниковну, как ей нравится в Вильне, и получил равнодушный ответ, что, мало куда выходя, мало кого видя, она больше скучала, чем получила удовольствие.
– Это естественно, – ответил бунчучный, – когда уважаемая пани стражникова, занятая своим процессом, мало показывается в свете, но у вас нет причин всегда быть у её бока, а княгиня гетманова, любящая общество, не только всегда с удовольствием видела бы вас у себя, но как подругу, по крайней мере на то время, когда пани стражникова остаётся в Вильне, захотела бы, чтобы вы были рядом с ней.
Пани Аньела, желанием которой ничего больше отвечать не могло, сильно зарумянилась, не зная, что ответить, потом, наконец, тихо шепнула:
– Это не от меня зависит, и что меня касается, я бы великим удовольствием пожертвовала собой княгине, но…
– Дайте-ка мне, пани, полномочия, что я могу попытаться это сделать, и гарантирую, что это сделаю, – ответил ротмистр.
– У моей матери есть некоторые предубеждения, – говорила Аньела.
– Я это всё более или менее знаю, но есть средства, с помощью которых можно пани стражникову склонить. Не годится, чтобы вас закрывали в доме, в котором мало кто, кроме законников, бывает, когда дружба с княгиней отворяет вам свет.
– Пан ротмистр, вы понимаете, – сказала панна Анна, – что я не могу быть деятельной, вырываться от матери и показывать, что скучаю, хотя бы в действительности не развлекалась.
– Будьте спокойны, – сказал Толочко, обрадованный тем, что ему