Мальчики - Дина Ильинична Рубина
Отец умолк; Ижьо, притихнув, ждал. Это тоже было привычным поворотом в беседе: у отца всегда находилось нечто, что с неожиданной стороны добавляло смысла объяснению, либо… полностью этот смысл опрокидывало, ставило с ног на голову. И потому мальчик ждал.
– Но, между прочим, – продолжал отец, – это лишь мнение Рабби Некуньи. Никто не обязан считать его божьим гласом с горы Синай. Ибо наш Аризаль, великий Аризаль, похороненный в Цфате, в Святой земле, – он, вообще-то, считал, что та цивилизация была не здесь, не в материальном мире. Здесь были и есть только мы, мы, и снова незадачливые, глупые, жестокие, сами себе надоевшие мы. И выходит, как ни крути, мы всё же изначальны и одиноки от Сотворения мира.
– А звёзды? – шёпотом спросил мальчик.
– Звёзды… это твоё наследство. Ты можешь промотать его или умножить; это твоё благословение или… твоё проклятие. Выбор за тобой.
Ицик потянулся, заложил за голову руки, вгляделся в пульсирующую звёздную долину, по которой прокатывались волны холодного света. Над ним в бездонной глубине роилась бесконечная жизнь, отрешённая от всего, что происходило на этой планете, равнодушная к мизерности всего, что копошится внизу… В то же время загадочная эта жизнь мощно звала, притягивая взгляд и душу мальчика. Засыпая на отцовском пальто под стеной портового склада, он летел в чьи-то манящие объятия, безоговорочно отдаваясь ещё не оформленной мыслями, но высокой, тревожной мечте…
* * *
И вот им снова дико повезло (весь этот «путь уходьцев» стал пунктирной нитью невероятного везения!). Им повезло, их взяли не на какую-то нефтяную баржу, а на теплоход «Дагестан» – огромный лайнер, настоящий корабль. Спали, правда, на верхней палубе, но всё под теми же звёздами. Каспий штормило, пароход уходил из-под ног в мускулистые волны, через поручни на доски палубы летели лохматые плевки пены… Златку всё время рвало, и отец носил её на руках, объясняя Ицику своим обычным невозмутимо-серьёзным тоном, почему это облегчает девочке качку и от чего возникают сильные волнения в гигантской толще воды.
А через три дня на пепельном горизонте возникла волнистая линия, и позже, приближаясь к берегу, они увидели пески, жилисто-человечьи искривлённые тела белого саксаула, пыльную худосочную полынь и серые кустики джузгуна…
Тут, на местном вокзале снова надо было ждать, пока подвернётся поезд на восток, хоть бы и товарный, и пересаживаться с одного на другой, и стоять в очередях за кипятком… Но здесь уже не гудели над головой «юнкерсы» и «мессершмиты», не оглушали взрывы, не оставались после них на земле тела. А на местном базаре можно было купить фрукты и орехи, которые отец называл «растительным белком». Ицику казалось, что уже до конца жизни они обречены тащиться от станции к станции, ночуя в развалинах или на скамейках пристанционных скверов, на земле, в сараях, на сеновалах, в стогах сена, в хлеву, на рынке под колёсами арбы с любезного разрешения узкоглазого (даг? казах? киргиз? уйгур?) хозяина…
Они были непонятно кто: официально назывались «бывшие польские граждане» и относились к той категории приблудившихся, которые отказались принять советское гражданство. Они были именно беженцы, дважды беженцы, трижды беженцы: никто и звать никак, с наискосок заклеенной бумажкой благословенного начальника станции, бумажкой, которая давно уже ничего не значила, ничего не стоила, ничего не обещала и ничем не обеспечивала, – но магическим образом держала на плаву их семью, заключая в себе то начало разговора, с которого отец в любой новой конторе, на любой станции-полустанке, в любом эвакопункте приступал к выбиванию следующей бумажки, или сомнительного билета на подножку, или какой-нибудь левой справки на выдачу телогрейки…
Да, они были просто беженцы, и слава богу, что всего лишь «бывшие польские граждане»; они легко оперировали множеством новых слов и понятий: ewakopunkt, milicja, łagier, trudarmia, strojbat, rabkolonna, wyzow, czachotka, tif… На разных отрезках запутанного их пути, завязанного узелками встреч и расставаний, они встречали и на какое-то короткое время приникали к своим бывшим землякам – тем из них, кто был депортирован с территорий бывшей Польши, тем, кто успел посидеть в советских лагерях или отведать сибирской ссылки.
Бывали минуты, когда Зельда горько упрекала Абрахама за то, что не взял советских паспортов, что держится за химеру, и одну, и другую. «Что у тебя есть?! – восклицала. – Бывшая еврейская цидуля и фальшивая польская ксива!» И лишь несколько лет спустя, вернувшись из эвакуации на родину вдовой с двумя детьми, поняла и в который раз оплакала дальновидность и сдержанное мужество своего покойного супруга.
3
В конце сентября они дотащились, наконец, в село Фурманово (бывший аул Мойынкум Жамбылской области Казахской ССР). Тут можно было остаться в колхозе. Им выделили грязноватую, но сухую комнатку в глинобитной халупе на окраине бахчи; выдали по шесть рублей на человека и тяжёлую засаленную кошму из верблюжьей шерсти – бросить на глиняный пол. Отцу, который уже бегло говорил по-русски, предложили место учителя в сельской школе, с пайком в 400 г хлеба, ну а Зельда, с её талантливыми руками, могла бы обшивать весь колхоз. И хотя впереди маячила голодная зима – не пропали бы! Это была удача: слишком многих беженцев посылали на тяжёлые работы в колхозе, многих косили повсеместные тиф, туберкулёз и необъяснимые для европейского человека хвори от кишечных паразитов, обитавших в здешней воде. Это была удача, пристанище на пути их изнурительного бегства, полного страхов, отчаяния, жестокости и смертей. Это было убежище, прибежище, конец пути. Не потому, что некуда больше бежать, а потому, что иссякли силы.