Иван Наживин - Распутин
И когда успокоились все немного, Анфиса Егоровна, сморкаясь в платочек, усадила их на скамейку в беседке, села сама, и снова началась тихая, тревожная беседа о близком, но грозном будущем. Евгений Иванович держал руку жены и все тихонько гладил ее, безмолвно прося у нее прощения. И было решено так, что Евгений Иванович сперва один проедет на Нижний и Казань к Сибири, откуда надвигался адмирал Колчак, и если дорога будет хоть чуточку выносима, то он сейчас же тайно вернется в Нижний, даст знать своим, и тогда все выедут к нему, и все вместе проедут в Сибирь, где, как говорили, все было спокойно, продовольствия было вволю, и переждут там где-нибудь в глуши революционную грозу.
— Только хватит ли у нас средств? — сказал Евгений Иванович. — Немного осталось у нас…
— Об этом, сынок, я, старуха, позаботилась… — проговорила тихо Анфиса Егоровна. — Вот тут, за беседкой под кленом, мы с Федосьей Ивановной кое-что зарыли: бралианты мои, серебро столовое, а в начале войны, как пошли наши дела плохо, золота я тысяч на сорок набрала. По теперешним временам и золото, и камни больших денег стоют, и жить пока вам будет чем. А там, Господь помилует, уляжется все и опять все за работу примутся. Только бы между вами-то мир был, а там все перетерпим… Услышал Бог да Владычица молитвы мои, смягчились сердца ваши, теперь все обойдется полегонечку… Только не медли, сынок, сегодня же в ночь и уезжай…
— Да, да… — сказала Елена Петровна. — Мы тебе все необходимое в чемодан уже собрали, и Василий уже отправился на Заречье. Там он подождет тебя. Теперь пойди только простись с детьми и поезжай…
Сердце его мучительно сжалось. Но надо было семью спасать. Хлеба уже не хватало, дров было на зиму в обрез, молока детям не было… И вдруг в темноте что-то забелелось, и с радостным визгом бросился на хозяина исхудалый Мурат — корма не хватало, и умная собака решительно не понимала, почему это всегда добрые хозяева ее стали ее так морить… Он визжал, прыгал, извивался и горячим шершавым языком лизал руки хозяина. А у того засосало в сердце: неужели и этого преданного друга бросить на голод и холод? Ведь это такой же член семьи…
Тихонько поднялись они садом к темному дому. Федосья Ивановна, спрятавшись, дежурила на всякий случай у ворот. И прошли в слабо освещенную детскую, где стояли две беленьких кроватки, в которых тихо посапывали смешными носиками детишки. И резнуло в глаза: на столике в простенке рядом с портретом бабушки валялись заношенные чулочки. Поднялось привычное недоброе чувство против жены, но он сильным напряжением воли подавил это чувство и подумал: ведь если бы она заболела чахоткой или ослепла, она не перестала бы быть его женой, самым близким человеком? Но чахотки у нее нет, она не ослепла, а есть у нее этот вот недостаток. А разве у меня мало недостатков? И разве мое раздражение не вносит в жизнь такого же безобразия, против какого я борюсь в ней? И разве я не виноват — он вспомнил ночь гибели деда Бурки — перед ней, перед всей семьей? Надо смириться и покорно нести это… И вдруг против воли всплыл образ желанной и страшной Ирины, точно утонувшей в пучинах революции… Но нет, эти посапывающие смешные носики, эти страдающие, большие глаза исхудавшей жены, эта милая, любимая мать — его место здесь и только здесь, кто бы ни встретился ему на запутанных путях жизни, кто бы и что бы ни манило его…
Он склонился над белыми кроватками вместе с женой — старушка в это время тихо и незаметно прибрала заношенные чулочки со стола — и поцеловал крутые теплые лобики.
— Благослови детей, Женя… — тихо сказала сзади мать.
И он, немножко стесняясь, но с теплым чувством перекрестил и Наталочку, и Сережу и снова протянул руки к жене, и снова, давясь рыданиями, забилась она у него на груди.
— Только при всякой оказии давай нам знать… где ты и как… — беспорядочно говорила она. — И, главное, возвращайся скорее в Нижний. Теперь нельзя разлучаться надолго… И пиши как можно чаще…
Он крепко обнял мать и, удерживая слезы, вышел в полутемный коридор. Мурат, тихо повизгивая, провожал его. Он посмотрел на исхудалого и печального друга своего, наклонился и поцеловал его в белую звездочку на умном выпуклом лбе. У подъезда он расцеловался с тихо плакавшей Федосьей Ивановной и, чтобы поскорее оборвать эти последние, мучительные мгновения, еще раз обвел глазами темные милые силуэты в темноте сада — все тихо плакали, Мурат, которого держала жена, точно предчувствуя что, тихо и жалобно визжал — и торопливо, осторожно зашагал вниз, к реке. Здесь, сзади, оставалось самое главное, самое дорогое в жизни, и никакие усилия, никакие жертвы не страшны для них…
И темная, теплая, душистая ночь поглотила его…
XX
ВСТРЕЧА
Белое движение — во главе его теперь, после боевой смерти храброго Корнилова, встал генерал А. И. Деникин — на Северном Кавказе развивалось все шире и шире. Зажиточные казаки-кубанцы, испробовав нового права, решительно повернули к праву старому. На помощь красным с севера прилетел отряд матросов, славившихся своей отчаянностью в боях, но с первых же шагов он, увлекшись, зарвался и почувствовал, что он в кольце. Выбора не было: или надо было любой ценой пробиваться к своим, или умереть. Пробиться, казалось, не трудно: кольцо белых было тонко, вооружены они были очень плохо, и много среди них было частей ненадежных, как молодые казаки, которые при первом серьезном напоре бросали оружие или же, перебив своих офицеров, переходили к красным: только бы выкрутиться, а там видно будет…
Белые залегли в густом кустарнике на опушке небольшой рощицы. Стоило смять их, и за лесом была вольная степь. Белых было немного, но почти исключительно офицеры и старые казаки, которые понимали, что в случае победы красных пощады им не будет, и приготовились биться до последнего…
Среди белых был и Фриц Прейндль. Революция захватила его в Тобольской губернии. Он увидел ее дикий разгул, ее ему непонятную и безобразную жестокость, и, когда началось движение, поднятое адмиралом Колчаком, он, выдав себя за прибалтийца, поступил в его войска и пошел с ними на запад, туда, где, он знал, ждала его Варя, от которой не было ни слуху ни духу.
Фрицу искренно хотелось помочь восстановить в России порядок и человеческую жизнь — он как-то сжился с ее бедным, темным и странным народом, — но с первых же шагов нового правительства его немецкий глаз, его прямое немецкое сердце подметило много нездоровых, опасных признаков в постановке дела, и часто сомнения брали в нем верх над желаниями сердца. Сам адмирал — ему часто приходилось встречаться с ним по делам службы — был рыцарем без страха и упрека. Революция захватила его на посту главнокомандующего Черноморским флотом, и когда возбужденные матросы, уже разоружившие и убившие много офицеров, явились, чтобы потребовать оружие и у него, он бесстрашно встретил их на палубе своего флагманского судна.
— Оружие? Все мое оружие — это только вот это… — с горящими глазами проговорил он, положив руку на свой золотой кортик, пожалованный ему за его бешеную храбрость и неукротимую энергию. — Но получил я его не от вас, и возвращу его я не вам…
Он быстро отстегнул кортик и одним энергичным движением швырнул его за борт. Матросы невольно остановились перед красивым жестом бесстрашного адмирала, оставили его в покое, а чрез некоторое время командировали сами своих водолазов на поиски адмиральского кортика в глубине моря, и когда кортик был найден, особая депутация матросов поднесла его неустрашимому адмиралу. И матросы поумнее, которых революция не очень опьянила, которые видели все ее опасности, не раз и не два между собой потихоньку говаривали, что будь среди начальства таких людей побольше, можно было бы революционный флот сохранить в полном порядке и боеспособности. Но таких людей было очень немного, но много было карьеристов, трусов и молодчиков, которым вдруг открылось, что они, в сущности, всегда были левее кадетов. Флот быстро и бесславно развалился, и адмирал после долгих скитаний по России попал в Сибирь, которую он избрал базой для организации восстания против власти красных. Адмирал был всегда справедлив, очень патриотически настроен, но вспыльчив невероятно, и чуть что он принимался топать ногами, брызгать слюнями и сыпать ругательствами. Политически же это был совершенный младенец: настольной книгой его были безграмотные «Протоколы сионских мудрецов»{199}, и он всей душой был убежден, что причиной гибели России была не вся ее тяжелая история, а интриги какой-то таинственной еврейской организации, заседавшей в Нью-Йорке.
И чрезвычайные тревоги внушал Фрицу какой-то странный паралич власти. Задачи и прямые приказы бешеного адмирала и его разношерстного правительства не ставились местными администраторами решительно ни во что. Они грабили население, спекулировали, брали взятки, пьянствовали, развратничали, расстреливали и вешали без удержа, и единственным результатом их патриотической деятельности были бесчисленные и жестокие восстания крестьян, которые били наступавшую армию по тылам, расстраивали всю жизнь и все красноречивее и красноречивее свидетельствовали о том, что база дела — гнилая, что никакого толка из всего этого озлобленного кровопролития определенно не будет. Виноватые в гибели России были под носом — вот эти самые самодуры, взяточники, воры, пьяницы, развратники, палаши, — но адмирал точно не видел ничего этого и искал виновников в Нью-Йорке, и тысячи и тысячи людей гибли за дело явно безнадежное…