Иван Наживин - Распутин
Дверь снова отворилась, и в комнату с преступными лицами вошли трое неопрятных солдат и китаец, который пел про барбанал.
— Что вы? — в испуге поднялась им навстречу Таня. — Что вам? Солдаты бросились на нее и повалили ее на кровать. Таня закричала, но грязная рука сжала ей рот. Она в ужасе потеряла сознание. За дверью слышалось нетерпеливое переступание грубых сапог: солдат было несколько. Они ждали очереди — точь-в-точь как в Трапезунде…
В старом саду оглушительно затрещал мотор. Пленники побледнели. Многие перекрестились. И все затаилось, слушая и не желая слышать. В этот день были расстреляны бывший редактор «Окшинского голоса» Петр Николаевич, князь Алексей Сергеевич, полковник Борсук, один заречный мужик, поносивший на базаре христопродавцев-большевиков, два скрывавшихся офицера и Леонид Громобоев, который почему-то был нестерпимо противен всем чрезвычайникам. Николай Николаевич Ундольский, Евгений Иванович, Кузьма Лукич и бывший уланский учитель, а перед революцией уже видный коммерсант Сергей Иванович были отпущены с тем, чтобы в течение трех дней они внесли соответствующие своему положению контрибуции, кто сто тысяч, а кто и миллион. Это было нелегко: дома были уже национализованы, капиталы в банках реквизированы, и денег достать было трудно, потому что все их всячески прятали. Генерал Верхотурцев, призванный на допрос, сжег великолепный фейерверк: да, он был всегда левее кадетов, это верно, почти эсер, но они, эсеры, показали себя у власти такими тряпками, что он плюет на них: будущее за волевыми людьми, и потому он с восторгом приветствует большевиков. Фейерверк понравился новой власти, и уже чрез неделю генерал Верхотурцев занимал значительный пост в советской республике и служил не за страх, а за совесть. Изнасилованную по приказанию Мити солдатами Таню едва живую увезли в больницу, а Митю за это новое самовольство исключили из членов чрезвычайной комиссии, и он чрез несколько дней выехал на юг, на Кубань, для борьбы с нагло поднявшими там голову белыми…
XIX
ЧУДО МАТУШКИ БОГОЛЮБИМОЙ
Еще с глубокой старины заведен был в Окшинске обычай: 21 мая, в день матери Елены, чаря Каскянкина, как говорили окшинцы, чудотворная икона Боголюбимой из Княжого монастыря при невероятном стечении народа — иногда сходилось более двухсот тысяч человек — шла гостить в Окшинск, который столько раз избавляла она от всяческих бедствий. Неделю гостила она в одном приходе, неделю — в другом, потом — в третьем и так, обойдя весь город, с великим торжеством снова возвращалась к себе в Княжой монастырь. В этом году за несколько дней до праздника в народе пошли слухи о том, что большевики решили не допускать крестного хода ни в каком случае, а если бы, тем не менее, народ собрался на обычное торжество, то — заготовлены пулеметы. Слухам этим верили: только что в Туле большевики так обстреляли крестный ход и перебили немало народа. Многих это смутило, и они малодушно остались по домам, многих остановила тяжкая железнодорожная разруха, но зато все те, которые захотели и могли попасть на торжество, точно вдруг просветлели и окрылились. Настоящий голод и холод — крестьяне не везли теперь в город ни хлеба, ни картофеля, ни дров, ни молока, ничего, — нарастающее озлобление и кровопролитие, нарастающее озверение и падение человека уже пугали людей, и им то хотелось мучительно возвратиться к привычному, старому, мирному, то хотелось оторваться страдающей душой от всего земного. И уже накануне праздника было видно, что если прежних размеров он и не примет на этот раз, то все же народу будет очень много: со всех концов окшинской земли к сияющему на крутом берегу светлой реки старому монастырю шли и шли богомольцы. Слухи о возможном кровопролитии, вероятность смерти заставила многих из них по древнему обычаю исповедоваться и причаститься и надеть новые, чистые рубахи. И были тихи и значительны их умиленные лица, и истовы те крестные знамения, которые полагали они на себя, когда над темной лесной пустыней видели они сияющие кресты древней обители. Все монастырские помещения, весь огромный двор обители, все окрестные деревни, все поляны в Серебряном Бору поближе к монастырю были полны богомольцами, которые, закусив черным сухариком, не раскладывая огней, сосредоточенно и торжественно коротали под звездами теплую душистую майскую ночь, всю опутанную соловьиными трелями из зеленой поймы… И когда по вершинам старых сосен брызнуло жидкое золото первого солнечного луча, точно черное море подступило вдруг к старинным белым зубчатым стенам монастырским, и могуче запел в солнечной вышине старый колокол, и зашумело море народное: все набожно, с сияющими лицами крестились, многие, которым посвободнее стоять было, пали на колена, многие умиленно плакали, и все жарко молились на старинный храм, в глубине которого в самом сердце в сиянии огней и облаках благовонных курений отец Феодор торжественно и умиленно отправлял богослужение…
Богослужение кончилось. Старая колокольня запела вдруг всеми своими колоколами, и вот из врат церковных показались сверкающие на солнце золотые хоругви, а вслед за ними на длинных носилках огромный, тяжелый — несли его человек двадцать — темный старинный образ Матушки Боголюбимой в простой серебряной ризе. Молитвенное напряжение толп, их восторг, их умиление, их жаркие молитвы, их слезы — у все понеслось навстречу Боголюбимой. Многие крестьянки через головы толпы бросали ей свои домотканые холсты. Те, что стояли у самого шоссе, бросались на жаркие камни его, чтобы Матушка прошла над их головами… Вслед за иконой в сияющих ризах, умиленный и торжественный, шел отец Феодор с целым сонмом городских священников и огромный, неустанно поющий хвалебные песни хор… У одного из узких старинных окон в келиях появилось бледное красивое лицо молодой послушницы; Ирина печально смотрела на развертывающееся пред нею торжество: она чувствовала себя отщепенкой, чужой, которой во всем этом нет доли, и невольно слезы выступали на прекрасные глаза…
И как только под гуд колоколов вышел крестный ход из старых монастырских ворот на широкую, залитую солнцем дорогу к городу, как все эти тысячи и тысячи богомольцев устремились вслед за Боголюбимой, и скоро широкое шоссе и всегда пыльный резерв были залиты этим темным, медленно плывущим морем народным. Мужики и бабы, студенты и рабочие, купечество, солдаты и гимназисты — все было тут, в этой необозримой, многоцветной, глухо шумевшей лавине, над которой сверкали острыми огоньками хоругви, а в солнечном небе, над цветущими, благовонными ширями полей пели, тоже точно молясь, жаворонки… И было теперь в этих толпах людских немало людей, которые раньше в таких процессиях никогда не ходили, которые пошли только для того, чтобы присутствием своим сказать большевикам, что вот они не с ними. И было немало шпионов…
А на окраине города у Проломных ворот, там, где последний татарский потоп пробил брешь и ворвался в оцепеневший от ужаса город, уже толпились тысячи горожан, ожидавших Боголюбимую, и как только в солнечной дали под серым облаком пыли засверкали острыми и горячими искорками золотые хоругви, вдруг разом загудели все старые колокольни городка торжественным гудом и зашевелились толпы горожан в горячей молитве, которую воссылали они навстречу небесной гостье. Большевики, сняв свои кожаные куртки и красные звезды, ходили по толпам и слушали. Эти древлие настроения окшинской земли были совершенно чужды им, новым людям, и они чувствовали себя тонущими в этом море молитвенного настроения и глухой вражды к ним и были тревожны. И невольно и уши и сердца толпы были настороже: вот-вот заговорят пулеметы…
Шел в крестном ходе и Евгений Иванович, пришедший послушать народ и сразу услышавший основной тон: так было десять лет назад, так было сто лет назад, так было триста лет назад — тот же народ, та же наивная вера, та же душа, ничего не изменилось. Он в это тревожное время с любовью переводил Анатоля Франса, и Анатоль Франс ничуть не мешал ему в крестном ходе… Рядом с ним с одной стороны шли тихие и умиленные мать и Федосья Ивановна, а с другой — печальный и растерянный Евдоким Яковлевич, придавленный крушением Временного правительства и всех своих чаяний, ненавидевший всеми силами души насильников большевиков и совершенно не знавший, ни куда идти, ни что делать.
— Евгению Иванычу почет и уважение… — услышал Евгений Иванович сзади.
Он обернулся: то был Левашов, уланский лавочник, со своими кудрями и добродушным носом картошкой.
— И ты помолиться вышел? — ласково спросил Левашов, здороваясь. — Доброе дело, доброе дело… Здравствуй, Евдоким Яковлич…
— А ты как сюда затесался? — спросил тот. — Ты ведь коммунист теперь…