Иван Наживин - Распутин
— Да дней пять уже… — отвечала она радостно. — Как вас послали в Екатеринодар, так на другой день я и приехала…
— Но как же пробрались вы в этом аду? — спрашивал он, не выпуская ее рук. — Это прямо изумительно…
— И сама теперь не знаю… Всего было в пути… — отвечала Галочка, не в силах сдержать счастливой улыбки. — Сперва целый месяц с мамой воевала, плакала — она против моих слез ничего не может сделать… — а потом поехала. В пути целый месяц была: где по железной дороге, где пешком, где на телеге. Думала уж, не доеду. Плакала сколько раз, — ну, однако, здесь не как с мамой: слезы плохо помогали…
И она рассмеялась…
— А ваши как? — спросил Алексей.
— Теперь ничего не знаю… Ведь они теперь как на Луне — никакой весточки… Голодают да плачут потихоньку… А Гриша ваш в большевиках орудует…
— О нем я не хочу ничего знать… — сухо и сурово сказал Алексей. — Брата у меня больше нет. Но, — снова просиял он, — какое это счастье, что вы приехали!.. Это был сумасшедший поступок с вашей стороны, но я рад, рад, рад…
Она сияющими глазами смотрела на него и все не отнимала рук.
— Галочка… — продолжал он. — Может быть, и не следовало бы… говорить еще… но душа так переполнена… и я знаю, что между братом и вами все кончено…
— Да. Я думаю, что и вообще это было какое-то недоразумение… — сказала девушка задумчиво. — Не… настоящее…
— А раз это так, то я могу сказать, как безумно люблю я вас, как я томился по вас, как тосковал… как рвался… — говорил он, восторженно глядя на нее. — Галочка… милая…
— Мне так сладко, так упоительно слушать вас, родной мой… милый… — блаженно и стыдливо говорила девушка.
— Так неужели же и ты любишь меня, моя Галочка? Немножко?
— Да… да… И много… И давно… — вся сияя, тихо говорила она. — Да, да…
— Какое сумасшедшее счастье! — воскликнул Алексей тихонько. — И подумать: только два часа назад в степи я думал, что погибаю окончательно…
Он призывно протянул к ней руки, и она, стыдливая и торжествующая, обняла его.
— Но только это в первый и в последний раз, — сказала она, потупившись, вся розовая и прелестная, как никогда. — До тех пор, пока это не кончится… Хорошо?
— Все будет так, как тебе угодно! — горячо воскликнул Алексей. — Только бы ты была близко, дорогая моя, необыкновенная Галочка…
— Oh, pardon, pardon, pardon![80] — проговорил, входя, корнет. — Имею честь принести вам мои поздравления с добрым вечером, сударыня… Капитан, приветствую вас с благополучным прибытием… И вы так сияете, что я, кажется, должен еще с чем-то поздравить вас…
— Можете… — улыбнулся Алексей. — Главнокомандующий только что поздравил меня с производством в полковники…
— Какое счастье! — воскликнул корнет. — И сам Главнокомандующий к тому же… собственноручно, так сказать, ан факсимиле… Мои комплименты, полковник! Поздравляю и вас, сударыня: Добровольческая армия обогатилась одним полковником! Ну а вишневка какая у этого конвойца, черт его совсем побери, так просто уму помраченье! Густая, черная, аромат, а во рту — ну чистый вот бархат… Бархат и огонь! Ноги так сами и ходят…
И снова за стеной дружно грянуло:
Смело мы в бой пойдемЗа Русь святую…
— Поют, веселятся, а завтра, может быть, умирать… — тихонько вздохнула Галочка.
— Галочка… — сказал корнет тепло. — Или, вернее, так сказать, сударыня… или, еще лучше, сестрица… Черт его знает, но теперь и умирать-то, право, одно удовольствие!
За стеной мужественно, дружно, вдохновенно гремела корниловская песня — о гордом мужестве, о сладкой жертве, о родине милой…
XVIII
В ЗАСТЕНКЕ
Весь поглощенный углублением и обострением революции, весь пылающий каким-то нездоровым огнем, Митя Зорин усиленно разыскивал свою несчастную, без вести пропавшую мать. Это было трудно: их в Окшинске знали мало. Наконец до него долетели глухие слухи, что по окраинам города и окрестным деревням кружится какая-то голодная сумасшедшая нищая. Сердце подсказало ему, что это была его мать. Но она была неуловима: появится и исчезнет, появится и исчезнет. Все в это тяжкое время были слишком заняты собой и близкими, чтобы интересоваться какою-то там сумасшедшей, а милиция, которой отдан был приказ задержать старуху, не очень беспокоилась об этом: вот охота была вожжаться со всяким дерьмом!..
В одном из подгородных сел, богатом Ставрове вспыхнули беспорядки: ставровцы давно уже поставили у себя в селе на свои средства памятник Александру II. Как только Временное правительство в октябре пало, так солдатня стала требовать, чтобы памятник этот был удален: он оскорбляет взоры восставшего народа. Мужики — в Ставрове народ был все зажиточный, торговый, так называемые кулаки — взялись за вилы, а кто и за винтовки. Митя, видный член местной чека, полетел в Ставрово на грузовике с отрядом весьма ревностных молодцов, состоявших при чека для таких вот особых поручений, и с пулеметом…
— Гляди-ка, ребята, что это по полям мотается… — сказал один из молодцов, указывая в сторону от шоссе, где по раскисшим от дождя полям, шатаясь и падая, тащился какой-то темный призрак.
— Стой! — задохнувшись сразу, сказал Митя и, слетев с автомобиля, бросился к призраку.
Сердце не обмануло его: это была его мать, исхудавшая до костей, грязная и вонючая, с рассыпавшимися седыми волосами и огромными, ничего точно не видящими глазами, в которых горел дикий огонь.
— Мама! — с рыданием бросился он к ней.
Но — старуха не узнала его. Шатаясь, она смотрела на него своими страшными глазами и что-то бормотала.
— Мама, это я, Митя! — с разрывающимся сердцем крикнул он, боясь подойти к ней ближе.
— Митя? — нетвердо повторила она. — И Митю погубили… Сперва Варю, а потом и его. Я им всегда говорила: берегитесь Строгоновых! Меня не слушали, и вот…
— Мама, милая… Это я, я, Митя… Да опомнись же ты, ради Бога!.. Ну, посмотри хорошенько…
— Нет, меня, милый, не проведешь: не на такую напал… Вот умру тут среди поля, а вам не поддамся…
И она, шатаясь, пошла размокшими полями. У Мити потемнело в глазах, и он махнул рукой своим молодцам. Чрез несколько минут автомобиль уже мчался назад, увозя с собой всю мокрую, дрожащую старуху со страшными глазами в город. От ужаса, что Строгановы или Строевы — она точно вспомнить не могла — изловили-таки ее и что всему теперь конец, старуха впала в обморочное состояние. Замертво ее внесли в роскошный особняк Степана Кузьмича, в котором поселился теперь Митя, и чрез несколько часов, так и не придя в себя, старуха умерла…
С этого дня Митя ужасал даже товарищей чекистов своей беспредельной жестокостью. Для арестованных врагов народа — так он называл людей, которые ему очень не нравились, — у него другого приговора не было, как смертная казнь. Но смертная казнь у него была минимальным наказанием — наиболее крупные преступники должны были пройти чрез ужасающие, нечеловеческие истязания: их подвешивали в подвале архиерейского дома за руки к потолку, их поджаривали на медленном огне, им загоняли под ногти гвозди, их терзали жаждой, их сажали, как птиц, в небольшие клетки… И Митя с папиросой во рту — он курил беспрерывно — с раздувающимися ноздрями спокойно сидел тут же и смотрел. А ночью он страшно кричал во сне, плакал, бился головой. Он совсем перестал улыбаться — он и раньше плохо это умел, — и в глазах его всегда стоял холодный, но густой огонь… Первое время это упоение кровью чекистам нравилось, но потом скоро надоело, приелось, а кроме того, и было это чрезвычайно невыгодно: часто можно было сорвать с арестованных крупные куши. И против Мити поднялась сперва глухая, а потом и открытая уже оппозиция. Но он не обращал ни на что ни малейшего внимания…
Чрезвычайка помещалась в старинных покоях архиерея отца Смарагда — сам он был расстрелян в первые же дни большевистского владычества, — в старом, угрюмом каменном здании с толстыми стенами и маленькими окнами, заделанными массивными железными решетками, в глубине старинного сада над светлой Окшей. Раньше чистые и строгие, пахнувшие торжественно кипарисом и ладаном, покои были теперь затоптаны и заплеваны выше всякого вероятия и были набиты арестованными до отказа, так что дышать было нечем и спать можно было только по очереди: всем на грязной мокрой соломе на полу не было места. Тут были купцы, курсистки, офицеры, мужики, гимназисты, священники, прислуга. Быстро развелись клопы. Тиф косил направо и налево без пощады. Больные среди заключенных были всегда, мертвецы очень часто. В саду под старыми липами стоял сильный мотор, который своим оглушительным треском заглушал выстрелы: расстреливали в подвале. И посреди всего этого, над всем этим царил Христос, большой образ с уже выбитым стеклом: какой-то любитель приделал Христу гусарские залихватские усы, а в рот воткнул замусоленный окурок…