Иван Наживин - Распутин
Левашов, давний член Союза русского народа, в самом деле одним из самых первых записался в коммунистическую партию, как только верх взяли большевики.
— Так что? Одно другому не мешает… — отвечал тот, не понимая, в чем тут дело. — Я человек торговый и должен антирес свой соблюдать всеми мерами возможности. Нешто можно нам, маленьким людям, против начальства идти?
— А посадят завтра царя, ты опять флаги да патреты вытащишь и будешь «Боже, царя храни» петь? — зло усмехнулся Евдоким Яковлевич.
Левашов боязливо оглянулся.
— А что же? Как люди, так и мы… — отвечал он тихонько. — Лбом стены не прошибешь, милай…
— Да ведь большевики против Бога, а ты вот Боголюбимую встречать пешком за двадцать верст пришел…
— Против Бога? Не слыхал… — заметил спокойно лавочник. — Ну что же, всякий по-своему с ума сходит, говорится. И дураков не сеют, а они сами родятся. Я от веры не отрекался… А гляди-ка, Евгений Иваныч, это никак твой Личарда тебя зовет… — перебил он себя.
В самом деле, на тротуаре стоял похудевший и озабоченный старый Василий и украдкой делал хозяину знаки. Тот, шепнув два слова матери, перебил толпу и вышел к старику.
— Я упредить тебя… — пугливо озираясь, проговорил тихонько Василий. — Опять сичас приходили… жандары-то эти новые… ну, из анхирейского дому… насчет тебя выспрашивали… Видится так, что опять с обыском к тебе метятся, — лутче бы тебе домой пока не ходить, Евгений Иваныч. Перебудь пока что, хошь у Евдокима Яковлича, а я в случае чего прибегу сказать…
— Ладно. Спасибо, старина… — сказал Евгений Иванович. — А ты помолись, да и иди домой, а то там Елена Петровна с детьми перепугается, если они нагрянут. Побудь около них. Я и Федосью Ивановну потороплю…
— Это ты уж не беспокойся… Я свое дело знаю… — сказал Василий. — Матушку я встретил, сподобился, а теперь побегу… Да я и не бросил бы дома, только вот тебя упредить надо было…
Евгений Иванович ласково кивнул старику головой и пробрался снова к матери. Ей он не сказал ничего, но пошептался с Федосьей Ивановной. Та внимательно и значительно, как всегда, выслушала его и только молча кивнула в ответ.
— Анфисе Егоровне лутче всего сказать тоже… — прошептала она. — А то они хуже забеспокоются…
Шествие, войдя в город, остановилось: Матушка дошла до старых соборов, до самого сердца старого города, где по древнему обычаю всегда бывал под открытым небом молебен всенародный. Справа над головами толпы виднелся обезображенный Пушкин, а слева уездный совет — раньше уездная земская управа, — где на стене огнем горела красная вывеска, а по ней были выписаны стихи:
Ты ходи-ка, народ, ко свободеПо советско-федеративной дороге!
В глубине виднелся белый губернаторский дом, где теперь помещался Совет рабочих и солдатских депутатов; он весь был изукрашен красными флагами, которые весело вились и играли на солнышке. А у подъезда замерли, присев к земле, два пулемета, направленные вдоль улицы…
Раньше во время этого торжества порядок охранялся войсками, не говоря уже о полиции. Теперь не было ни войска, ни полиции, а потому напор толпы к святыне был так велик, что буквально повернуться было невозможно. По обычаю же для всенародного молебствия икону надо было обязательно повернуть ликом к следовавшему за ней народу. И вот с балконов, из окон — везде было черным-черно от народа, — даже из толпы было видно, как хоругвеносцы старались в гуще народной повернуться с огромной иконой, но все их усилия оставались тщетными: толпа при всем добром желании не могла осадить, не могла очистить места для иконы с ее длинными носилками. Еще и еще усилие… Все бесплодно!.. И вдруг точно море зашумело:
— Матушка прогневалась на нас… — Боголюбимая и смотреть на нас не хочет… — Да ты видишь, теснота какая: как ей повернуться? — Ишь тожа умник выискался: Матушка с теснотой совладать не может, силы небесные с мужиками не справятся!.. — Надел очки-то и думает, что умный!.. — Смотрите, смотрите: никак Матушка не хочет! — Господи, Владычица, прости и помилуй нас, грешных!
И нарушая многовековой обычай, духовенство должно было начать молебен, так и не повернув иконы ликом к народу. И как только раздались первые слова молебна, точно косой вдруг скосило первые ряды богомольцев, а за ними и весь народ: все повалилось на пыльную мостовую в тоске бесконечной: Матушка прогневалась, Боголюбимая отвернулась от земли своей!.. И женский надрывный плач смешивался с пением хора и перезвоном колоколов. И может быть, за все века, что Боголюбимая посещала свой город, не было на старых улицах его еще ни разу такого смятения, такого отчаяния, такой безбрежной жажды чудесного вмешательства Божия в совсем запутавшуюся жизнь человеческую…
— Евгений Иванович, в каком же это мы веке? — взволнованно прошептал Евдоким Яковлевич, стоя на коленях рядом с Евгением Ивановичем.
— А это что? — указал тот на весело игравшие над совдепом красные флаги.
— Кошмар!
— Кошмар…
— И что же победит?
— Никто этого не знает…
Молебен кончился, и Матушка отправилась гостить к Николе Мокрому. Народ, чрезвычайно возбужденный и сумный, расходился. Провожали Боголюбимую только уже прихожане от Николы, гордые, что, как всегда, Матушка навещает их первыми.
Переговорив тихонько о положении дома, все решили, что Евгений Иванович пойдет пока к Евдокиму Яковлевичу, а Анфиса Егоровна с Федосьей Ивановной домой, а там видно будет, что дальше.
— Чайком попою вас, — сказал Евдоким Яковлевич, — но только с сахарином. Сахару у меня нет ни куска.
— Я вареньица вам пришлю сейчас… — сказала Федосья Ивановна.
— Неужели еще есть?! — удивился Евдоким Яковлевич.
— Поищем, найдем… — значительно улыбнулась домоправительница.
Но не успели Евгений Иванович с Евдокимом Яковлевичем и отдохнуть в его маленькой бедной квартирке с оборванной полуголодной детворой, как вдруг явилась сама Федосья Ивановна, запыхавшаяся и взволнованная.
— Анфиса Егоровна приказали вам, Евгений Иваныч, ни под каким видом дома не показываться… — сказала она, присев на краешек колченогого продавленного стула. — Советские по случаю крестного хода прямо на стену лезут и, говорят, опять хотят всех кадетов арестовать. И вас никак не минуют. Анфиса Егоровна велят вам беспременно сегодня же в ночь выехать хошь в Москву, что ли… А как стемнеет, попозднее, приходите в наш сад от реки, и мы к вам выйдем. И посоветуемся…
Светлый ликующий майский день потемнел и налился каким-то темным и сложным чувством, в котором был и страх за себя и за близких, и отвращение к такой жизни, и холодная тоска. Вспомнилась ужасная и бессмысленная гибель святого Митрича и страшная нищета его семьи, которой он тайком по мере сил помогал… Чай даже с чудесным малиновым вареньем, которое не забыла захватить Федосья Ивановна, прямо в горло не шел, не говорилось, не читалось. Душа тяжело болела, и хмуры и грозны были дали жизни… И когда, наконец, стемнело, Евгений Иванович осторожно, обходами, пробрался призатихшим городом в свой сад — там густо пахло черемухой и щелкали и рассыпались над светлой рекой соловьи — и у старой беседки под липами, откуда он так часто смотрел в синие лесные дали и тосковал о вольной, лесной, дикой жизни, нашел мать и жену.
— Ты, Женюшка? — тихонько спросила мать. — Ну, слава Богу… Обыска пока не было, и Василий пронюхал где-то, что будто те, хахали-то советские, поуспокоились маленько и дела эти отложили… Ну только вот посоветовались все мы — и я, и жена твоя, и Федосья Ивановна, и Василий, — и все порешили так, что тебе надо уехать отсюда беспременно…
— Ну что вы говорите? Как же я оставлю всех вас?
— Нет, нет, это ты не так толкуешь… — возразила мать. — Без тебя и нас никто не тронет… Что с нас, баб, взять? Им не нас надо, а до тебя они добираются. Заладили свое, да и твердят: кадет да кадет, да газету буржуйную издавал, да за войну стоял… И если ты хочешь нас взаправду успокоить, уезжай! Мы все ночи из-за тебя не спим… Погляди-ка на Леночку, как она с лица спала… — сказала она.
Евгений Иванович посмотрел на жену — навстречу ему из звездного душистого сумрака смотрело бледное, исхудалое, жалкое лицо и большие знакомые глаза, в которых теперь чуялась и тревога, и грусть, и как будто далеко-далеко где-то запрятанное тепло. Сердце его сразу растопилось. Он забыл сразу всю рознь, все огорчения, всю взаимную вражду непонятную, и вдруг невольным жестом он протянул к ней руки… Елена Петровна точно только этого и ждала: она бросилась к нему на шею, прижалась к нему и вся затряслась, давясь рыданиями. Старая Анфиса Егоровна со слезами широко перекрестилась дрожащей рукой: слава тебе, Господи! Услышала-таки Боголюбимая горячие неустанные молитвы ее, сотворила-таки чудо примирения! Теперь может она умереть спокойно и за внучков милых, и за сына дорогого, единственного, и за Еленочку… И она обняла их обоих и целовала их головы попеременно, без счета…