Сергей Голубов - Багратион
Около капитана толпились адъютанты и еще какие-то офицеры. Хором и поодиночке они поздравляли его с почетнейшей наградой. Да, за этот белый крестик многие из них охотно заплатили бы кровью и кусками оторванных рук и ног! Однако среди поздравителей нашелся один, который язвительно спросил капитана:
— Вероятно, вы привезли дурные вести, что вас так хорошо приняли?
Очевидно, этот желчный человек прекрасно знал обычаи главных квартир и самого маршала. Пьон де Комб не удостоил вопрошателя ни ответом, ни взглядом. Но для того чтобы ни у кого не оставалось сомнений в его действительных заслугах, с громкой торжественностью сказал:
— Прекрасные вести, господа! Казачий гетман[34] со своим войском только что переправился через Днепр и идет к городу. Мое вечернее открытие не хуже утреннего. Завтра нас ждет славное дело. И каждый офицер великой армии сможет еще раз показать свою верность императору, как умеет…
Когда он говорил это, белый крестик ослепительно сверкал на его груди.
Весь день тринадцатого июля армия Багратиона простояла на месте. Русский главнокомандующий рассчитывал этой странностью своих действий окончательно запутать и сбить противника с толку. Так и случилось. Казаки Платова с утра до вечера гарцевали перед городом, а Даву скакал по укреплениям, с минуты на минуту ожидая штурма. День прошел для обеих сторон в этих полумирных занятиях.
Однако в русской армии все было готово к выступлению. Солдаты не лежали и даже не сидели в тесных кружках, как обыкновенно бывает на биваках. Они стояли вольно, с ружьями у ног, с носогрейками в зубах, с ранцами и сухарными сумками за плечами. Лица их были не веселы, но и не печальны, такие лица всегда бывают у русских людей, когда они собираются в путь. Сумерки перешли в глухую, темную ночь.
— Наутро, как мухи проснутся, то-то, братцы, сдивуются, что уж нет нас в лагере! — раздавалось кое-где сдержанно-шутливое слово.
— То-то вопить станут: «Что же теперича делать? Кого кусать-то?»
Перед рассветом грянул сигнал: «Вставай!» Жуя сухари вечерней раздачи, пехота строилась не спеша. Зато кавалеристы опрометью бежали к лошадям, поправляли седла, подтягивали подпруги, застегивали мундштуки, снимали торбы, привешивали по местам — сзади седел — сенные вьюки.
— Эх, конь-то выступчатый, больно хорош! — раздавались то там, то здесь обычные солдатские восклицания.
Армия двинулась в поход. Так как она стояла на чистых и твердых выгонах, а погода вчера была сухая, — от места стоянки не осталось никаких следов. Утром войска переправились у Нового Быхова через Днепр и вышли на Мстиславльскую дорогу, которая вела прямо к Смоленску. Солнце медленно поднималось кверху в розовом тумане и вдруг ослепительно засияло, опрокинув на землю сразу весь свой запас света и тепла. Уже наступало время жатвы. Но на полях было мало народу. Крестьяне толпами встречали войска у деревенских околиц. Бабы с младенцами на руках сердобольно глядели, как шли мимо них покрытые пылью и потом солдаты. Помещики тянулись за армией в дормезах, колясках и бричках. Белоруссия оставалась позади, и по всему было видно, что близка уже исконно русская, смоленская земля.
Багратион ехал со свитой по обочине дороги, заставляя коня прыгать через рытвины и кусты. Лицо у него было спокойное, но задумчивое. Вдруг он окликнул Олферьева. Корнет подскакал. Петр Иванович взял его руку, поднятую к виску, и опустил вниз.
— В голову мне, душа, пришло… А ведь Даву в эти дни так обманулся, что ошибки своей ему теперь ввек не поправить!
Глава тринадцатая
Предместье, в котором остановился на квартире главнокомандующий Второй армии, утопало в пушистой зелени муравчатых левад и рощ из развесистых ветел. Надевая к выезду из дому свой любимый мундир гвардейского егерского полка, Багратион смотрел в окно и наслаждался прекрасной картиной древнего русского города. Толстые стены годуновских укреплений, ажурные колокольни соборов, белые домики, рассыпанные между загородями фруктовых садов, — все это сверкало под жаркими лучами солнца, играло в блеске ясного летнего утра. Князь Петр Иванович на миг зажмурил глаза, прислушиваясь к тому, что делалось в сердце.
Чудный город Смоленск! Вот — Россия, за которую сладко жизнь отдать, кровь источить по капле, хоть сейчас сложить голову на последний покой! Нет, уж отсюда Багратион не уйдет без боя! Настал великий день. Все решилось. Наполеон обойден. Хитрый план его рухнул. Обе русские армии — под Смоленском. Где же, как не здесь, встретить огнем и мечом французских разбойников!
Багратион торопливо затянул на себе шарф и надел шляпу. Он был уже совсем готов ехать. И вдруг перестал спешить. Лицо его омрачилось. Он медленно сложил руки на груди и несколько минут стоял неподвижно…
— Ваше сиятельство, — осторожно проговорил наконец Олферьев, — кабы не опоздать нам?
Губернаторский дом имел всего один этаж, но был довольно обширен. Боковые флигели его выступали вперед, прикрывая с двух сторон площадку перед подъездом. На эту площадку выехала из ближайшей улицы коляска Багратиона. За ней неслась пестрая кавалькада свиты — несколько генералов, множество штабных офицеров, адъютанты и конвой. Дробно звенели конские копыта, развевались белые и черные султаны, затейливо вились по ветру серебряные шнуры аксельбантов. Зачем такая пышность? Нельзя сказать, чтобы князь Петр Иванович хотел ее. Но он и не противился ей. Она была ему сегодня нужна.
Происходило необыкновенное. Старший в русской армии генерал, на груди которого шелестела лазурная лента святого Андрея[35], первый являлся с визитом… к кому? Барклай де Толли был по службе моложе не только Багратиона, но и Платова и еще двенадцати генерал-лейтенантов, состоявших у него теперь под командой. Но Багратион ехал первым. Как поймет это армия? Правда, Барклай был военным министром и мог приказывать Багратиону. Но ведь никуда же не денешь и того, что пять лет назад он, рядовым генерал-майором, вытягивался перед князем Петром Ивановичем и почтительно принимал его повеления. Следовало ли князю Петру считать обязательным для себя теперешние приказы прежнего своего подчиненного? Положение обоих главнокомандующих было запутанное и фальшивое. Если Барклай не понимал этого, пышность Багратионова визита должна была ему объяснить и напомнить кое-что. Князь Петр выскочил из коляски, взбежал на подъезд и сделал быстрое движение рукой, приглашавшее главных лиц свиты не отставать.
Между тем из дверей залы уже выходил на внутреннюю лестницу высокий, худой плешивый генерал со строгой и умной физиономией и немигающими серыми глазами. Он был в мундире, ленте, орденах, держал в руках шляпу и слегка прихрамывал, от чего плюмаж на шляпе колыхался. Хитрый адъютант, заранее предусмотревший все подробности встречи, только что всунул этот торжественный головной убор в руки министра. Он же придержал министра за фалду мундира, когда заметил его намерение спуститься вниз по лестнице. Все это было крайне неприятно Барклаю. Неловкость и принужденность его движений бросались в глаза. Но возникали они не от отсутствия достоинства, наоборот, под скромной и невзрачной внешностью явственно чуялось в Барклае нечто твердое и как бы сродное привычке повелевать, — а оттого, что правая рука и нога его были перебиты в сражениях, и после Прейсиш-Эйлау ему трудно было даже на лошадь садиться без посторонней помощи.
— Любезный мой князь! — сказал он с тем жестким выговором русских слов, который легко обличает людей не чисто русских. — А я уже совсем, как видеть изволите, визитировать вас собрался…
Главнокомандующие поздоровались. Багратион зорко глянул в немигавшие глаза Барклая, но не прочитал в них ровно ничего, Да и все длинное, бледное, покрытое морщинами лицо министра было непроницаемо. Он передал кому-то из ординарцев ставшую с этой минуты ненужной шляпу и вложил раненую руку в перевязь из черной тафты. Комедия? Может быть. Но игра была учтива. Багратиону оставалось довольствоваться этим, и он постарался сделать вид, будто действительно доволен…
Что-то, но только не недостаток твердости, мешало Барклаю с первых же слов объявить, что для общего начальствования над обеими армиями избран императором именно он. Что-то мешало также и Багратиону спокойно выждать, пока решение императора сделается формально известным. Его самолюбие жестоко возмущалось этой недосказанностью. Но то, что скрывалось за ней, было еще хуже. Больно и горько подчиняться человеку, которого, по совести, не можешь ставить выше себя. Князь Петр Иванович смотрел на лысый череп Барклая, на его бесцветные волосы, аккуратно зачесанные от висков на маковку, и ему казалось, что даже в этой некрасивой серости министровой головы заключен оскорбительный намек на его, Багратиона, унижение. «И такой квакер[36] будет мною командовать!» — с тяжелым отвращением думал он.