Сергей Голубов - Багратион
Правда, было во всем этом и нечто утешительное для князя Петра. Туча грозной ответственности, висевшая над ним с самого начала войны, наконец рассеивалась. При новом положении вещей он освобождался от мучительнейших опасений, которые должны были теперь с двойной силой угнетать Барклая. Возникала возможность решительно требовать того, что Багратион признавал пользой и необходимостью: генерального сражения за Смоленск. Поэтому-то желанное наступление на французов он и начал прямо с атаки Барклая.
— Я не в претензии на вас, Михаиле Богданыч, — говорил он, — вы министр, я ваш субалтерн. Но ретироваться далее — трудно и пагубно. Люди духу лишаются. Субординация приходит в расстройку. Что за прекрасная была у нас армия! И вот — истощилась. Девятнадцать дней по пескам, по жаре, на форсированных маршах. Лошади пристали. Кругом — враг. Куда идем? Зачем? Согласен: до сей поры весьма были мудры ваши маневры. Очень! Но пришел день вожделенный, — мы соединились, вкупе стоим, и Смоленск — за нами. Ныне другой маневр надобен, не столь, быть может, и мудрый… попроще…
— Какой же? — тихо спросил Барклай.
— Искать противника и бить его, не допуская к Смоленску! Я не в претензии… Повелевайте! Однако же изнурять без конца армию позволить не могу. Поручите еще кому, а меня увольте! Уж лучше я зипун надену…, В сюртуке пойду — и баста! Таков сказ мой по чести и истине!
Барклай внимательно слушал эту горячую речь. Но лицо его продолжало оставаться неподвижным и от непроницаемости своей казалось почти мертвым. В душе он относился к Багратиону несочувственно, как и ко всем людям, которых считал по степени образования ниже себя, а по способностям — выше. Он мало доверял своей собственной талантливости и, с болезненной скрытностью пряча от окружавших это недоверие, признавал таланты конкурентов неохотно и с трудом. Скромный и сдержанный, он никому не прощал откровенной самонадеянности. Естественно, что порывистая и шумливая натура Багратиона была ему всегда несколько неприятна. Внешне это проявлялось в форме вежливой отчужденности. Пальцы здоровой руки Барклая отчетливо отбивали марш по зеленому сукну стола, за которым он сидел лицом к лицу со своим гостем. Голова была опущена.
— Я вас спас, Михаила Богданыч! — с назойливой резкостью звучал в его ушах голос Багратиона. — Тем спас, что пробивался к вам, когда вы от меня уходили… И впредь, коли понадобится, спасать буду. Но с тем, однако, чтобы и вы не бездействовали. Иного хода в делах не понимаю и понимать не хочу. Видно, не учен я, а может, и глуп перед вами! На войска же русские жаль мне смотреть… Оттого и говорю…
В крайнем раздражении он повторил угрозу:
— Уж лучше зипун надеть! И — баста!
Барклай пожал плечами. По свойствам своего ума он умел при всяком стечении и повороте обстоятельств угадывать результат дела просто, без особого напряжения мысли, но верно и точно. Он никогда не воспламенялся во время спора, не развивал доказательств, а говорил только: «Из этого вышло то-то, а из этого должно получиться то-то». И не любил лишних слов. Но разговор, с Багратионом требовал именно доказательств и ненужных слов. Что делать?
— Не постигну, любезный князь, в чем, собственно, обвинять меня изволите, — медленно заговорил он. — Маневры мои были не мудрей и не ученей ваших и столь же прямой необходимостью вызваны. Признать готов, что операция ваша у Могилева, когда тринадцатого июля мимо обманутого маршала Даву проследовали вы с армией и перешли через Днепр, а он лишь четырнадцатого о том узнал и шестнадцатого только на Оршу двинулся, — славного военного такту был прием. И что без дальнейших препятствий достигли вы семнадцатого в Мстиславль — также к полководческому знанию вашему полностью относится. Но будьте справедливы, любезный князь, войдите и в мое положение. Еще двенадцатого Бонапарт наступал от Бешенковичей на Витебск, полагая, что я путь к вам хочу проложить через Оршу. И впрямь сбирался я тогда идти на Оршу, чтобы хоть с этой стороны сблизиться с вами и закрыть перед Бонапартом Смоленск. О намерении своем я и вам сообщал…
Он незаметно взглянул на Багратиона. Глаза князя Петра пылали. Рот его был раскрыт для самых решительных возражений.
Поэтому Барклай, не останавливаясь, продолжал говорить:
— Не забудьте и того, что тринадцатого Бонапарт знал уже об отступлении генерала Раевского из-под Салтановки. Оттого действия его против меня с правого фланга совершенно были развязаны. Тогда дал я авангарду его бой. Тринадцатого и четырнадцатого войска мои дрались с Мюратом у Островны и задержали наступление его на сутки. Однако бой этот показал мне ясно, что двигаться Первой армии надо со всей поспешностью не на Оршу, а на Смоленск, то есть глубже и дальше…
Багратион язвительно засмеялся.
— Зачем же, коли так, звали вы меня, ваше высокопревосходительство, для соединения в Оршу? Разве такие фокус-покусы почесться возможными могут?
— Это не фокус-покус, ваше сиятельство, — все медленнее процеживая слова, тихо сказал Барклай, — отнюдь нет. Чтобы отвлечь от вас Даву, я готов был бой и у Витебска принять. Моя ли вина, что позиции тамошние до крайности негодны? Кроме того, пятнадцатого получилось от вас известие о… неудаче генерала Раевского под Могилевом. Прямо скажу: понял я это, как если бы кто освободил меня от необходимости драться у Витебска на позиции дурной. Уж не надобно драться мне было, ибо шли вы благополучно к Смоленску. Потому, обсудив на военном совете, я и двинулся тремя колоннами через Поречье и Рудню на Смоленск. Подобно как вы Даву обманули, так я — Бонапарта. После боя у Островны он никак сомневаться не мог, что под Витебском генеральное сражение предстоит, и уже к шестнадцатому войска стягивать стал. Но я исчез с внезапностью. Что было делать Бонапарту? Он корпуса свои для отдыха остановил: принца Евгения в Сураже и Велиже, Нансути в Поречье, Нея в Лиозне, Мюрата в Рудне, Груши в Бабнновичах и Даву в Дубровке. Но ведь, князь мой любезнейший, все это не для моей лишь, а для общей нашей пользы свершилось… Не так ли?
Багратион быстро провел рукой по высокому гребню крутых своих кудрей. Действительно, многое из того, что казалось ему до сих пор необъяснимым и удручающе странным в маневрах Первой армии, вдруг приобрело теперь простой и ясный смысл. Многое… Но не все!
— Позвольте, Михаиле Богданыч! А почему же не пошли вы на соединение со мной в Горки? И вам и мне восемнадцатого было бы то и ближе и удобнее прочего. Почему прямо на Смоленск двинулись, хотя можно было бы, в Горках совокупясь, общей силой заградить французам путь на Смоленск?
Новое подозрение родилось, и живая тень гнева опять набежала на бледное лицо князя Петра.
— А может быть, что в план вашего высокопревосходительства защита Смоленска и вовсе не входит? Вопрос этот основным и главнейшим из всех почитаю я… — Он спрашивал с такой жадной стремительностью и так настойчиво, что Барклай понял: сказать ему сейчас прямо все, что он думал о защите Смоленска, немыслимо.
— Вопрос столь важен, — холодно проговорил он, — что решить его способно одно лишь чистое благоразумие, без страсти и волнения. Потому…
— Нет! — с грозной энергией крикнул Багратион. — Нет! На сей раз оставим благоразумие в удел робким душам. Будем чувствовать по-русски! Прямо спросил вас, прямо и ответствуйте!
Главнокомандующие совещались долго. Из кабинета, где они заперлись, громкий голос Багратиона то и дело вырывался в соседнюю залу. И тогда собравшиеся в ней генералы обеих армий радостно переглядывались.
Наконец-то! Старая слава Петра Ивановича зажигала в их сердцах новые надежды на успех. Его пылкая настойчивость привлекала все симпатии. Голоса Барклая не было слышно. Да никто и не ожидал его услышать, — всем было известно, как малообщителен и некрасноречив министр. Почти всякий из тех, кто находился сейчас в зале, был недоволен Барклаем. Прежде недовольство это лежало на дне душ. А теперь всколыхнулось. Даже имя главнокомандующего избегали произносить — по неприязни к тому, кто носил его. Толковали о неудачах, а подразумевался Барклай.
— Говорят… говорят, будто немцы и голландцы взбунтовались, что англичане и испанцы где-то высадили десант… Говорят, что сам Бонапарт поскакал во Францию… Мало ли что говорят! Но я ничему не верю, — сказал генерал Раевский начальнику артиллерии Первой армии, молодому графу Кутайсову, — того не осталось во мне, чем верят люди…
Черные глаза графа блеснули чистым огнем. Красивая голова его живо повернулась к собеседнику.
— Вы правы, ваше превосходительство! Удел наш поистине жалок становится… У нас, в Первой армии, лишь один человек осведомленным о действительном ходе событий счесться может…
— Ермолов?
— Да. Но не по званию начальника главного штаба, а потому, что с государем в переписке, и по тонкой проницательности ума своего…