Вальтер Скотт - Анна Гейерштейн. Или Дева Тумана
– Если имя Бидерман, – сказал с улыбкой Филиппсон, – означает достойного, прямодушного и щедрого человека79, то оно вам по праву дано. И я преклоняюсь перед вашим поступком, хотя сам, будь я на вашем месте, не осмелился на такое. Простите, что оборвал вас невольно, и прошу продолжить ваш рассказ, если только с памятью душа согласна.
«Отец скоро умер, – продолжал Бидерман, – а брат, владея родовыми поместьями в Швабии и Вестфалии, крайне редко навещал замок предков, где всем распоряжался его сенешаль, который так притеснял слуг, что они породил всеобщую ненависть к себе, и если бы не мое близкое присутствие и не мое родство с хозяином замка, то горцы давно бы вытряхнули этого «коршуна» из гнезда точно так, как они поступают с настоящими стервятниками, к коим не питают ни малейшей жалости. Сказать по правде, моего брата, изредка наезжавшего в Гейерштейн, нимало не беспокоила жизнь его подданных. Ему было достаточно глаз и ушей своего жестокого сенешаля Итала Шрекенвальда, моим словам он не внимал. Альберт относился ко мне с благодушием мудреца, полагая меня за наказание божье, какое случается в каждой роду.
Свое презрение к соотечественникам он выказывал тем, что носил на голове символ Австрийского дома – перо павлина, нисколько не обеспокоенный тем обстоятельством, что знак сей ненавидим швейцарцами, и с иных его снимали вместе с головою.
Скоро я женился на Берте – теперь она на Небесах, и ей я обязан шестью крепкими сынами – пятерых вы видели сегодня за столом. Альберт связал себя узами брака с девушкой благородного происхождения из Вестфалии. Их супружеское ложе принесло ему дочь, Анну.
К тому времени разгорелась война между Цюрихом и нашими лесными кантонами, в которой было пролито слишком много крови швейцарцев, ибо братья наши согрешили, позвав на помощь Австрию. Император не заставил себя ждать, пользуясь благоприятной возможностью проучить горцев, и призвал под свои знамена всех, кого только мог. Мой брат не только одним из первых откликнулся на зов императора, но и впустил в Гейерштейн гарнизон австрийцев, с помощью которого Итал Шрекенвальд опустошил все селения вокруг».
– Нелегкий тогда перед вами встал выбор – родная земля или родная кровь, – сказал англичанин.
– Я, не колеблясь, сделал его, – продолжал Бидерман. – Брат мой неотлучно был при императоре, и мне не угрожала встреча с ним в бою. Я встал на защиту земли, которую Шрекенвальд разорял со своими головорезами. Счастье не всегда было на моей стороне. Однажды сенешаль напал, когда я был далеко, сжег мой дом и убил моего младшего сына на отчем пороге… Поля мои были опустошены, стада угнаны… В конце концов, с отрядом горцев я взял приступом родное гнездо. Конфедерация не желала меня лишать его, но возможно ли вернуть свое прошлое; да и как человеку, столько лет прожившему в доме без запоров, охраняемому лишь дворовым псом, запереться от людей, от вольного воздуха, солнца и тепла в тесном замке? С моего согласия совет старейшин постановил разрушить замок, и он был разрушен. И пусть покоится под его руинами все то зло, какое пришлось из-за него пережить мне и моим соотечественникам.
– Скорбная повесть, – признал англичанин. – И простите меня за то, что я сейчас скажу: спаси меня Господь от каких ни на есть добродетелей, способных руку мою поднять на родительский дом. Но, что ж ваш брат?
– Он был, я знаю, взбешен, когда его известили о том, что я овладел замком и разрушил его. Он клялся найти меня на бранном поле и убить своими руками. Мы и впрямь могли бы встретиться под Фрейнбахом, но Господь помешал ему исполнить его клятву, ибо он был ранен в той битве стрелою. Потом я сражался в роковой Монт-Герцельской битве, и под часовней Святого Иакова, где мы образумили наших цюрихских братьев и принудили Австрию заключить с нами мир. По окончании войны, длившейся тринадцать лет, Совет объявил моего брата Альберта изгоем и лишил его швейцарских владений, без вынесения ему заочного смертного приговора из уважения ко мне. Услышав о том, Альберт зло смеялся, но странный случай показал мне в скором времени, что ненависть его ко мне и отчизне ничто в сравнении с его родительской любовью.
– Не ошибусь, – молвил купец, – сказав, что вы имеете в виду эту чистую девушку, вашу племянницу.
– Именно так, – сказал ландман. – Брат пребывал в большой милости у императора, но вдруг, по слухам (вы знаете, как горы доносят их), стало известно, что он навлек на себя его немилость, будучи заподозрен в одном из дворцовых заговоров, что ходят тенями за коронованными особами, и был отлучен от двора. Вскоре после получения этого известия, семь лет тому назад, я, как обычно, возвращался с охоты из-за реки; прошел узкий мост, вступил во внутренний двор замка, который мы только что миновали, – прогуливающиеся старики уже возвращались к дому, – как вдруг, детский голос взмолился… по-немецки: «Дядюшка! Сжальтесь!». Оглядевшись вокруг, я увидел девочку лет десяти, которая робко приблизилась ко мне, покинув свое укрытие в развалинах, и встала на колени у моих ног. «Дядюшка! Спасите меня!», – вскричала она, сложив в мольбе свои маленькие ручки, и мне показалось, что я внушаю ей смертельный ужас. «Если я твой дядя, милая, – спросил я у нее, – отчего ты так меня боишься?» «Потому, что вы главарь свирепых разбойников, которым нравится проливать благородную кровь», – отвечала она, и посмотрела прямо мне в глаза. «Как тебя зовут, малютка, – спросил я, – и кто внушил тебе такое обо мне? Выйди! Покажись! – приказал я ее невидимому спутнику, ибо не сомневался, что он где-то рядом: – Чтобы в очи мне повторить свои непристойные речи! Кто ты?» – «Итал Шрекенвальд», – отвечала девочка, не поняв, к кому я обращаюсь. «Итал Шрекенвальд?!» – повторил я беззвучно, вздрогнув при этом имени, которое я имел столько причин ненавидеть. «Итал Шрекенвальд!» – прозвучало, как эхо, из руин, как голос с того света, и мерзавец, оставив свое убежище, предстал передо мной с тем нахальным видом, какой присущ редчайшим негодяям. Рука моя сжала тяжелую дубинку, утыканную гвоздями… Что мне оставалось делать?
– Уложить его на месте, разбив башку, как глыбу льда! – вскричал англичанин с негодованием, не сдержавшись.
– Этого хотел я более всего на свете… – сказал швейцарец. – …но не смог – он был безоружен, и имел устное послание от моего брата, которое и передал мне с той же наглой ухмылкой.
«Узнай волю своего благородного господина, графа Гейерштейн! – сказал негодяй. – И покорись ей. Шапку долой, ибо моим голосом повелевает тебе твой сюзерен!» «Пред богом и людьми, – сказал я, – нет на мне вины пред братом. А с тебя будет довольно, что я твоей не разобью башки. Говори скорей и убирайся». – «Граф Гейерштейн, – продолжал Шрекенвальд, – будучи войною занят, и за прочими делами, препоручает тебе дочь свою, графиню Анну, удостаивая тебя чести заботиться о ней до тех пор, пока он не пожелает потребовать ее обратно, и назначает ей в содержание доходы со своих земель, тобой присвоенных!» «Итал Шрекенвальд! – отвечал я ему, немного успокоившись. – Мне все равно, говоришь ли ты словами моего брата, или твой подлый язык болтает, но… если Альберт – брат мой, свой долг родительский пока блюсти не может, и дочь свою вручает мне, я беру на себя о ней отцовскую заботу, и не потерпит она ни в чем нужды под моим кровом. Замок Гейерштейн, дом моих предков, или, как видишь, то, что от него осталось по твоей вине, во власти кантона. Анна Гейерштейн, моя племянница, сестра моих детей, и с ними поровну разделит все что имеется у меня. Теперь ты исполнил свое поручение и можешь проваливать, но торопись – кровь моего сына на твоих руках мутит мне рассудок».
Негодяй воспользовался моими словами и исчез, освободив меня от искушения размозжить ему голову, но на прощанье прокричал мне: «Прощай граф Сохи и Бороны, прощай, рыцарь пастухов!»
Так Анна вошла в мой дом, где нашла и родительскую и братскую любовь. Я души в ней не чаю, и люблю как дочь. Я сам учил ее лазать по горам, и она, что козочка, ловчее всех. И умом она скора, и душой добра, и ценить умеет то, что простой горец не заметит вовсе, в чем я вынужден признать истоки благородства. Но так счастливо сливаются они с кротостью и совестливостью, что Аннушку почитают лучшей девушкой в округе, и я не сомневаюсь – если она изберет себе достойного мужа, кантон назначит ей немалое приданое, потому что у нас нет обычая перекладывать на детей вину их родителей.
– А вы, разве вы сами не будете рады обеспечить будущее вашей племянницы, которая и в моих глазах достойна высших похвал; и у меня есть веская причина желать ей счастья, которого она заслуживает не только по праву благородного происхождения, но прежде всего в силу своей добродетели!