Валентин Лавров - Катастрофа
После революции продолжал врачевать в своей глуши. И вот однажды я в Тургеневке перелистывал какую-то советскую газету (это было, помнится, в начале тридцатых годов, в разгар «ударной коллективизации») и прочитал такое, что у меня волосы встали дыбом. Газета писала, что под Саратовом пал жертвою людоедства бывший член Государственной думы врач Крылов. Он отправился по вызову в деревню к больному, но по дороге был убит и съеден.
Кого винить в этом каннибализме? Крестьян, одичавших от голода? Или того, кто довел их до такого состояния? Конечно, последних.
Я порой свою жизнь считаю «потерянной». Мой талант развивался постепенно и, думается, — по нарастающей. Его расцвет должен был прийтись на вторую половину жизни. Но как «расцвести», если уже скоро четверть века прозябаю в нищете, без собственного угла? Если каждый день надо думать о том, чем платить за аренду жилья, на какие шиши питаться!
Если когда-нибудь найдется досужий исследователь, которого заинтересует моя персона, то пусть он удивится: как от всех своих бед я не только не бросил литературу, но даже в старости создал кое-что, думается, значительное, не осрамил звание русского писателя?
* * *
— Иван Алексеевич, — вступила в разговор Галина, — несмотря на то что в России жизнь теперь вовсе не райская, почему же многие стремятся вернуться туда и уж все наверняка исходят тоской по ней?
— Тут ничего удивительного нет, — Бунин пружинисто поднялся со стула и начал нервно ходить по комнате. — Всякому человеку свойственно любить родину, а русский человек поражен любовью к ней, как никто другой! Несколько десятков лет отделяют меня от детства и юности. Но вернись я сейчас в Елец или Озерки, где ребенком впервые чувствовал божественность каждого цветка, каждой березки, да и всего мироздания, когда я часами с некоторым ужасом вглядывался в небесную беспредельность, пытаясь понять, где все-таки ее край (ведь не может же быть без него?), то я испытал бы нечто чудесное. Я снова проникся бы теми далекими и острыми чувствами, я вновь испытал бы блаженную нежность к этому русскому полю, где между колосьев ржи голубеют васильки, где над головой это высокое, с легкими фантастическими облачками небо.
И необъяснимым путем вновь ко мне снизошло бы то самое восприятие родины и всего мира, какое было в дни моего детства и отрочества. И я твердо знаю, что это были бы самые счастливые мгновения в моей жизни, ради таких минут можно отдать остаток жизни…
И подобные ощущения испытывает любой российский человек, после долгой разлуки вернувшийся на родину. Пусть не всякий отчетливо сознает это влечение, но инстинкт в каждом моем соотечественнике зовет его на родную землю властно и сильно.
Когда-то я стал вести список моих знакомых, умерших на чужбине. Горько сказать, смерть то и дело косила моих друзей и близких или просто тех, с кем я был знаком. И я долго недоумевал, в чем дело: умирали не только от старости и болезней, гораздо чаще уходили в цветущем возрасте. В чем же загадка? И однажды я понял горькую истину: русский человек плохо приживается на чужой почве.
Магда, до того молча слушавшая Бунина, с некоторым сомнением произнесла:
— Но ведь, наверное, причина беженских страданий не только в одной тоске по Калужской или Воронежской губерниям?
— Нет, в первую голову — именно в тяжких, неутихающих страданиях по какой-нибудь нищей деревушке Петуховке, увязшей среди непроходимых болот, среди жалких осинок и тонких березок, — вскинулся Бунин.
Потом, чуть подумав, уже спокойным голосом добавил:
— Конечно, есть и другие причины: наша эмигрантская бедность и, признаемся честно, положение людей… как бы это сказать, ну… Одним словом, положение людей, живущих не у себя дома, а на чужбине, по милости хозяев, как бы те снисходительно к ним ни относились. Впрочем, велика ли милость сия? Сколько раз вспыхивало антирусское настроение в той же Франции! А пакт Молотова — Риббентропа? Ведь до рукоприкладства доходило, до уличных эксцессов, будто это мы, несчастные изгнанники, виноваты в том, что Сталин с Гитлером заигрывал.
— Это совершенно справедливо, — вздохнул князь Кугушев. — У нас, к примеру, никого друзей среди французов не появилось, хотя живем здесь уже двадцать лет.
В разговор горячо вступила Ася Кугушева:
— «Не появилось»! Скажи точнее — убавилось. — И она продолжала: — Когда мы жили в России, то очень дружили с двумя французскими семьями-парижанами. Они частенько приезжали к нам, мы им никогда не позволяли останавливаться в гостиницах. У нас был хороший дом с прислугой, поваром и даже с личным шофером. Они постоянно звали нас к себе в гости, в Париж. И когда мы бывали у них, они всегда были с нами удивительно приветливы. С одной из этих семей в 1913 году мы даже ездили в Италию и Швейцарию. Но когда мы превратились в беженцев, то их горячее расположение моментально остыло…
— Да уж, никому мы, бедные русские, не нужны, — глубоко вздохнула Вера Николаевна, произнеся фразу, которую много раз слыхала от мужа.
Бахрах, грустно улыбнувшись, проговорил:
— Но есть еще нечто, о чем мы мало думаем, еще меньше говорим, но что, на мой взгляд, является первопричиной нашей обособленности.
Все с интересом воззрились на Александра Васильевича, а Бунин округлил глаза:
— Ну-ну?
— Характеры у нас слишком своеобразные.
— И даже беспокойные, — с некоторой ядовитостью произнесла Магда. — Уж сколько французы натерпелись от дебошей, драк, политических акций различных партий — от эсеров до синдикалистов, монархистов и экстремистов.
— Как много было шума после убийства кадета Владимира Дмитриевича Набокова в 1921 году, — произнесла Вера Николаевна.
— Но зато какая благородная смерть! — воскликнула Ася. — Ведь стреляли в стоявшего рядом Милюкова, а Набоков заслонил его.
— Да, — задумчиво произнес Иван Алексеевич. — Такая самоотверженность в духе русского народа.
* * *
Пришла пора прощания, но никто не торопился уходить, все словно ждали: что еще скажет Бунин?
И он сказал главное:
— Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, — всю эту мощь, сложность, богатство, счастье… Старого не вернешь, сердце кровоточит от боли!
ПОПАСТЬ В РОССИЮ!
1
В марте 43-го года с Буниным случилось странное происшествие. Однажды ясным, прозрачным утром вместе с Бахрахом он отправился на автобусную остановку. На древнем и вдребезги разбитом, словно пережившем бомбежку, автобусе они направились в Ниццу.
В этом милом городке, где теперь чуть не на каждом шагу слышалась русская речь, Бунин направился в излюбленное кафе на Приморском бульваре. Как обычно, показывая безрассудную храбрость, на весь зал ругал Гитлера, Муссолини, войну, голод. Доносчиков в то время развелось не меньше, чем где-нибудь в Берлине или Москве, и отчаянный нобелевский лауреат явно испытывал судьбу.
Бахрах краснел, бледнел, потел, но унять своего великого собеседника никак не умел.
Вдруг какой-то невзрачно одетый человек в низко надвинутой велюровой шляпе направился к их столику. Лицо у него было явно славянским — скуластым, белобрысым, с умными, настороженными глазами.
На мгновение задержавшись, он быстрым движением сунул под локоть Бунина какую-то бумагу.
Иван Алексеевич сразу почувствовал себя заговорщиком. С нарочито спокойным лицом он как бы невзначай засунул бумагу в боковой карман.
Поспешив закончить завтрак, они пошли к морю. Бахрах деловито огляделся и шепотом дал команду:
— Никого нет, доставайте листовку!
В том, что это листовка Сопротивления, они оба не сомневались. За чтение подобного документа грозило суровое наказание— вплоть до концлагеря. Гитлеровцы шутить не любили!
Торопливо расправив бумагу, свернутую вчетверо, Бунин прочитал и ахнул: это было своеобразное послание Милюкова ко всем соотечественникам. Оно размножалось на пишущих машинках и распространялось среди русских. Называлось послание «Правда о большевизме». Оккупационное радио обозвало Милюкова «сталинским холуем и рабом Кремля», но содержание памфлета не огласило.
Здесь следует кое-что пояснить.
Еще осенью 42-го года от Алданова в Грас пришел второй номер «Нового журнала», который, напомню, Марк Александрович вместе с Михаилом Цетлиным стал издавать в Америке вместо почивших «Современных записок». (Замечу, что «Новому журналу» была суждена завидная судьба, он выходит по сей день, уже полстолетия.)
Алданов засыпал Бунина просьбами: «Иван Алексеевич, высылайте нам свои рассказы».
И Бунин посылал в Нью-Йорк бандероли, с трудом наскребая франки на почтовые расходы.
В первом номере «Нового журнала» появились два рассказа — «В Париже» и «Руся», во втором — чудная и трогательная новелла «Натали», в третьем — «Генрих», в четвертом — «Таня». Бунинское творчество неизменно оценивалось высоко — его рассказы открывали номера.