Карел Шульц - Камень и боль
Освободившись наконец от его объятий, Микеланджело подошел к группе патрициев, обсуждавших вопрос о том, где закончить этот веселый вечер. Они громко приветствовали его, дружно смеясь. Улицы были полны народа. Всюду огни — на улицах и в окнах. Колокола ликовали на всех колокольнях, гудящий голос их плыл в ночи, — они ликовали, пели. Микеланджело искоса кинул взгляд на Макиавелли. Тот стоял в сторонке, глядя на огни и движенье. В руке он по-прежнему, — видимо, сам того не замечая, — держал книгу с эпитафиями Эрколе Строцци. Губы его были сжаты. И в свете факела Микеланджело заметил, что он страшно бледен — до белизны.
А колокола гудели.
Потом они перестали гудеть, наступили обыкновенные дни. Сангалло тревожно бродил по городу в ожидании папского гонца. А того все не было. Только пришло известие, что Юлий Второй выпустил дона Сезара из Ватикана, после того как тот отдал все завоеванные им города. И дон Сезар, не сдаваясь, сел на корабль, плывущий в Неаполь, чтобы скрыть там свои приготовления к новой войне. Он был торжественно, с почетом принят испанским вице-королем, старым военачальником Гонсало де Кордова, который когда-то сдал ему Капую и выдал короля Фредериго. Возрадовался дон Сезар, получив ручательство дружбы и поддержки, ручательство, которому он доверял, так как военачальник Гонсало де Кордова, истребитель мавров, командир отборных испанских полков, под названьем tercios, светило военного искусства, трижды за ночь встающий на молитву, дал ему в свое время ручательство предать в его руки короля Фредериго, и было тогда четыре тысячи убитых, не считая женщин, которые бросались со стен, только чтоб не попасть в руки победителей. Поэтому поверил дон Сезар рукопожатью местоблюстителя Гонсало де Кордова, но на другой же день был схвачен, закован и посажен на корабль, плывущий к испанским берегам, в Пампелуну.
Юлий Второй очищал церковь и Италию.
А Микеланджело кончил статую Давида. Был конец декабря, перед самыми святками, когда гонфалоньер Содерини объявил, что придет за ограду у Санта-Мария-дель-Фьоре — посмотреть статую, потому что за четыреста золотых, в которые обошлась Синьории эта статуя, следует прежде всего показать ее гонфалоньеру, а потом уж другим. Статуя стояла готовая, отклонить посещение было уже невозможно. Микеланджело попросил было Сангалло принять участие во встрече Содерини, но потом порадовался, что маэстро с чертыханьем отказался. Потому что теперь с Сангалло лучше было даже не разговаривать. Он ходил злой по городу, не имея ни минуты покоя, и то и дело хмуро поглядывал на ворота. Папский гонец все не приезжал… а был уже конец декабря.
Из Рима пришли новые вести. Юлий Второй взял в руки меч и направил его острие против всех, рассчитывавших воспользоваться падением Борджа, чтоб расхитить последние владения церкви. Он нашел папскую казну пустой и Церковное государство в развалинах. Тогда папа надел броню, но не стал садиться на белого иноходца, употребляемого только при торжествах, коня-старца, привыкшего носить старцев под балдахином, а оседлали папе боевого коня, привыкшего к битвам, и папа, в шлеме и боевом снаряжении, выехав перед ряды своих войск, дал приказ к выступлению. И рухнули укрепления мятежных городов под ударами папского меча, и страхом пахнуло на всех от этого тиароносца, который, в шестьдесят лет, ночует со своими войсками в мороз и бурю под открытым небом, не боясь тягот войны, человека с изборожденным морщинами грозным челом, с орлиным взглядом острых глаз, неутомимого в труде и сражениях, кидающего свои силы на непокорных, восстанавливая былые, почти забытые границы Церковного государства. Один военный поход следовал за другим, не успевали опомниться, как папа опять уже стоял у ворот, — он угрожал не интердиктами, так как не желал, чтоб города наполнялись некрещеными и непогребенными, чтоб народ жил без месс и таинств, и не отлучениями, а острием меча и орудиями своих войск. Для кого добывал он города, княжества, государства? Было известно, что у него нет ни сыновей, ни племянников, а сам он — старик, равнодушный к богатству и роскоши. Папа отвечал из своей ставки: "Церковь только одолжила, а не даровала вам власть, светские правители, и теперь она требует ее обратно, ибо вы оказались недостойными этого благодеяния; расхищая ее владения, одеяния и драгоценности, вы хозяйничали ради своей пользы, не думая о том, что грабите достояние божие. Я пришел покарать непокорных служителей, забывающих, что светская власть их — лишь слабый отблеск бесконечного могущества церкви. Святая мать наша церковь вверила вам народ свой и богатство свое, уступила вам часть своих правомочий, приблизив вас таким путем к алтарям, как никого из своих подданных, но вы, преисполнившись гордыни и алчности, забыли о том, что вы — только ленники царя небесного и его видимого наместника на земле, не пожелали дать отчет в правлении своем ради оказанного вам милосердия, так давайте его теперь под угрозой меча".
Так писал старик в тиаре и броне, и над ним уж не смеялись, потому что тотчас вслед за его посланиями гудели шаги папских отрядов, вооруженных копьями, мечами, аркебузами и пушками, грохотали барабаны папских войск, во главе их выступал папа, его молитвы и славословия заглушались походными военными песнями, рушились непокорные стены и падали башни, бежали князья, становились на колени у разбитых ворот синьоры, покорно отдавали ключи и учились понимать смысл слов, произносимых папой: "gens sancta, regale sacerdotium" — "священный народ, царственное духовенство".
Не сразу давалось это понимание после правления Борджа, но старик никому не предоставлял особенно много времени. Либо покорись добровольно и отдай требуемые области, либо будешь покорен по-военному. Шептали даже о том, что папа точит меч и против испанца в Неаполе, и против французов в Милане, — тайно распространялся его призыв к изгнанию "варваров из Италии".
Так что во многих городах колокола трезвонили уже не торжественно, не во славу, а били в набат. А во Флоренции опять стали благовестить, сзывая в храм, на молитву. Но долго ли это продлится?
Был морозный декабрьский день, когда Содерини с небольшой свитой пришел к Санта-Мария-дель-Фьоре, где его почтительно ждал Микеланджело. Гонфалоньер был невысокого роста, коренастый, с сухим, пергаментным лицом, и глаза его все время мигали, словно от непривычки к дневному свету. Лоб его между густыми щетинистыми бровями прорезали две морщины. Он шел гордо, потому что всегда ходил так, опираясь на длинную черную трость, сопровождаемый не придворными, а чиновниками, которые шли за ним, сгорбившись и махая рукавами плащей, словно большие птицы — бессильными, сломанными крыльями. Они почтительно скучали, идя смотреть статую, за которую город заплатил четыреста золотых теперь, когда так нужны деньги на новые вооруженные отряды против Пизы. "Художественные причуды опять вошли в моду, — шептались они. Содерини — великий человек, он хорошо делает, поддерживая этих художников, в городе будет одним беспокойным элементом меньше, и забудутся времена Лоренцо, по прозвищу Маньифико". Они шли за Содерини, осторожно ступая между осколками мрамора, сберегая обувь, сберегая слова. Содерини, опираясь на высокую черную трость, коренастый, строгий, шагал впереди.
Вот он увидел статую. Мрамор пятиметровой высоты горел белым огнем на зимнем солнце. Обнаженный Давид глядел вдаль, готовый к бою. Праща покоилась у него на плече, свешиваясь на спину, вот-вот он одним движением сдернет ее, вложит камень. Это не Донателлов нежный, полудевический-полумальчишеский Давид в пастушьей шляпе, фигура танцора, левая рука в бок, маленькая нога попирает отрубленную голову — как бы украшение победителя. Это Давид призванный, знающий свое предназначенье, выступивший затем, чтобы смыть позор и сразить чудовище, понимающий, что это будет бой не на живот, а на смерть. Он внешне спокоен, но все его обнаженное юное тело дрожит от внутреннего напряженья, каждый мускул налит силой, которая брызнет в одном ударе. Поза спокойная, не выдает волненья, решительная, драма его — внутри, в сердце. Только глаза говорят об этом, наморщенный лоб да сжатые руки. Мальчик превратился в героя, он идет защищать себя и всех сынов духа и света от великана насилья и тьмы. Великан был во всеоружии, во всей силе и всей надменности, и вызывающая насмешка его и броня были броней и насмешкой захватчика и насильника. А у Давида ничего нет, он все снял с себя, стоит обнаженный и почти безоружный, — только праща да камень. Выпрямился и ждет.
Содерини засмотрелся на статую в изумленном молчанье. Это было совершенно не то, чего он ждал и что ему случалось видеть прежде. Прежде всего, многого не хватает: головы Голиафа, меча, улыбки победителя. Этого высокого обнаженного юношу можно назвать кем угодно, но только не Давидом. И все же гонфалоньер чувствовал, что всякое другое название было бы неправильным, ложным, это не кто иной, как именно Давид, юноша, выступивший, чтоб победить, — только Давид, хоть и без меча, улыбки, отрубленной головы великана и других атрибутов. Содерини чувствовал, что должен что-то сказать, все равно — осудить или похвалить, но как-то выразить свое отношение и не просто как зритель, а как человек, оплативший заказ. Он смотрел и думал. Почтительная свита стояла позади, изумленно глядя на мрамор. Это не Давид, это Гигант, — зашептали одни, а другие растерянно замахали крыльями.