Карел Шульц - Камень и боль
Вот он увидел статую. Мрамор пятиметровой высоты горел белым огнем на зимнем солнце. Обнаженный Давид глядел вдаль, готовый к бою. Праща покоилась у него на плече, свешиваясь на спину, вот-вот он одним движением сдернет ее, вложит камень. Это не Донателлов нежный, полудевический-полумальчишеский Давид в пастушьей шляпе, фигура танцора, левая рука в бок, маленькая нога попирает отрубленную голову — как бы украшение победителя. Это Давид призванный, знающий свое предназначенье, выступивший затем, чтобы смыть позор и сразить чудовище, понимающий, что это будет бой не на живот, а на смерть. Он внешне спокоен, но все его обнаженное юное тело дрожит от внутреннего напряженья, каждый мускул налит силой, которая брызнет в одном ударе. Поза спокойная, не выдает волненья, решительная, драма его — внутри, в сердце. Только глаза говорят об этом, наморщенный лоб да сжатые руки. Мальчик превратился в героя, он идет защищать себя и всех сынов духа и света от великана насилья и тьмы. Великан был во всеоружии, во всей силе и всей надменности, и вызывающая насмешка его и броня были броней и насмешкой захватчика и насильника. А у Давида ничего нет, он все снял с себя, стоит обнаженный и почти безоружный, — только праща да камень. Выпрямился и ждет.
Содерини засмотрелся на статую в изумленном молчанье. Это было совершенно не то, чего он ждал и что ему случалось видеть прежде. Прежде всего, многого не хватает: головы Голиафа, меча, улыбки победителя. Этого высокого обнаженного юношу можно назвать кем угодно, но только не Давидом. И все же гонфалоньер чувствовал, что всякое другое название было бы неправильным, ложным, это не кто иной, как именно Давид, юноша, выступивший, чтоб победить, — только Давид, хоть и без меча, улыбки, отрубленной головы великана и других атрибутов. Содерини чувствовал, что должен что-то сказать, все равно — осудить или похвалить, но как-то выразить свое отношение и не просто как зритель, а как человек, оплативший заказ. Он смотрел и думал. Почтительная свита стояла позади, изумленно глядя на мрамор. Это не Давид, это Гигант, — зашептали одни, а другие растерянно замахали крыльями.
Содерини несколько раз с важным видом обошел вокруг статуи, оглядел ее внимательно со всех сторон и наконец промолвил:
— Это лицо… Микеланджело Буонарроти, тебе не кажется, что лицо немного неподвижно? По-моему, это оттого, что велик нос…
По свите в черных плащах пробежал почтительный шумок. Содерини, видимо, ждал этого одобрительного шелеста, так как кивнул головой и прибавил:
— Может, сумеешь поправить?..
Микеланджело молча взял резец, поднялся по лесенке к голове статуи и там несколько раз легонько ударил, не прикасаясь к камню. С лесенки и с лесов просыпалось немножко мраморной пыли.
— Стой! — воскликнул гонфалоньер, поспешно подняв трость. — Довольно! Так великолепно. Теперь лицо прямо ожило.
Микеланджело, не сходя с лесов, зажмурил глаза. Словно исчезли года и в благоухающих Медицейских садах стоял пятнадцатилетний подросток перед глыбой нечистой материи, откуда улыбалась голова фавна, первая его работа. "Полубоги так не улыбаются… — слышит он голос Лоренцо. — И потом… у старых людей не бывает всех зубов… тебе бы надо это поправить…"
Балагурство! Балагурство! Ухмылка! Насмешка! Всегда будет так. И он схватил тогда резец, ударил молотком и разбил "Фавну" рот, так что смех фавна превратился в ухмылку флорентийского купца, у которого пропала либо жена, либо деньги. Правитель хотел шутки и получил ее. Но потом камень отомстил мне. Я лишился носа.
И теперь опять сухой, хриплый голос гонфалоньера: "У этого лица великоват нос… Стой! Вот теперь сразу ожило…"
Микеланджело стоял с закрытыми глазами. Да, всегда будет так. Что Лоренцо Медичи, что плебей Содерини, все это — те, остальные. Я хочу им дать все безраздельно, самое возвышенное, а они хотят — чтоб ухмылка. Ну и получили. И будут получать. Вместо статуи Данта… снежного великана. Осклабленная пасть "Фавна" с выбитыми зубами. А теперь, махнув резцом в воздухе, изобразив удар, скинув горстку мраморных осколков с лесов, я оживил лицо Давида. Оживил нос.
Содерини остался очень доволен.
— Слезай, Микеланджело Буонарроти, — ласково промолвил он. — Работа хорошая, хоть он и голый совсем. Эта нагота немножко портит дело, он слишком уж голый, а ты не должен забывать, что вокруг статуи будут прогуливаться и молодые особы, стыдливые девицы, — видно, тебе не хватило камня, не удалось кое-что прикрыть… Ну, не стоит подымать сейчас спор, да и стыдливые девицы выходят когда-нибудь замуж, теперь — не времена Савонаролы, не каждую девушку ждет монастырь… Работа хорошая, Микеланджело Буонарроти, и я рад, что мы заказали тебе, а не маэстро Кантуччи Сансовино, который хотел к испорченному камню добавить еще один, целый, и таким способом выйти из положения, — это, конечно, обошлось бы дороже. Ты уже получил плату? Ах да, вспоминаю, получил, за деньгами приходил твой отец, это хорошо, что ты так заботишься о семье, чтоб ей не жить за счет города. Хорошая работа и хорошая идея. Давид… символ флорентийской свободы! Потому что… — тут Содерини повысил голос, и почтительная группа чиновников поспешно приблизилась, чтоб лучше слышать, проявляя как можно больше внимания, — потому что мы окружены целым морем врагов, по сути дела, одиноки и безоружны и полагаемся лишь на помощь божью. Политика Флоренции — осторожная и мудрая, мы избегаем всяких необдуманных и недальновидных шагов, помышляя лишь о благе Флорентийского государства и о мире. Но как можно говорить о мире среди войн? До сих пор не покорена Пиза, а уж поднялись новые враги. Они нам не страшны, друзья! Будем, как Давид, решительно и твердо верить в право и справедливость, эти высокие нравственные ценности, с помощью которых он, орудие господне, защитил не только свою свободу, но и свободу своего народа. Мы никому не бросаем вызова, но и не отступим ни перед кем. Пусть всегдашней нашей мыслью будет: защитить свободу Флоренции от внешнего и внутреннего врага. Как это, спросите вы, разве и среди нас есть враги? Да, есть! Остались еще среди нас тайные приверженцы Медичи, презирающие власть народа и мечтающие о власти тирана. Благодаря богу их коварные расчеты все более теряют почву, так как, друзья, пользуюсь случаем, чтобы сообщить вам здесь, перед статуей Давида, этим прочным символом нашей свободы, радостную весть, полученную нынче моей канцелярией. Пьер Медичи, этот вечный зачинщик всех переворотов в нашем городе, источник беспокойства, справедливо изгнанный народом из страны, утонул во время битвы на реке Гарильяно. Он состоял на службе у Людовика Двенадцатого, наступал с французскими войсками против испанцев, обороняющих Неаполь, и погиб. Французы понесли в этой битве поражение, и Пьер Медичи во время бегства утонул. Таким образом, Флоренция избавилась теперь от трех главных своих врагов: папы Александра, дона Сезара и Пьера Медичи. Но подымаются новые. Поэтому не будем никогда забывать Давида, этот великий библейский символ доблести наших граждан…
Пьер! После ухода Содерини Микеланджело сел на балку лесов и, сложив руки на колени, предался своим мыслям и воспоминаниям. Пьер! "У меня три сына, — говорил Лоренцо Маньифико, — один умный, другой добрый, а третий глупец". Пьер, дикий и неукротимый Пьер, больше Орсини, чем Медичи, мечтающий о самодержавной власти, по примеру Арагонца, по примеру Лодовико Моро, Пьер — на коленях у постели умирающего отца. "Если кто из Медичи станет тираном, он лишится Флоренции. Теперь иди и молись". Пьер, смеющийся над тогами философов, тискающий женщин, восхваляющий меч. И был ноябрь, без конца лил дождь, Кардиери, смертельно бледный, рассказывал о появлении Лоренцо. Тогда еще правил Пьер; и правил сильной рукой, родных дядей смог заточить, раз они стояли поперек дороги, меч обеими руками держал, укрощая город. Но вот поднялся седой мрак у постели лютниста, и вышел из него Маньифико в плаще, какого не взял бы себе и бродяга, от него шел запах дыма и гари, взгляд его был невыразимо грустен и печален, волосы сожжены. "Пойди и скажи моему сыну, что он скоро будет изгнан и уж никогда, никогда не вернется. Это потому, что не послушался моих советов". Но Пьер пренебрег, вестник несчастья был избит и прогнан, как шут. "Неужели ты не мог убедить моего сына, что говоришь правду? — сказал Маньифико на следующую ночь, явившись в одежде, разорванной собаками и опаленной огнем. — Он никогда не вернется и погибнет не в сечи, а в волнах…"
Я тогда в смертельном ужасе бежал из Флоренции. Болонья. Церковная скамья, место отдыха изгнанников, бревно под голову и руки покинутых. Сумрак Сан-Доменико. Дикий, судорожный плач, молитва, в которой князь-изгой боролся с богом. Сетованья среди молчаливых каменных фигур святых. Рассказ изгнанника, стенанья беглеца. "Чего нужно здесь Медичи?" — крикнула Донателлова статуя Юдифи, взмахнув мечом и кинув отрубленную голову в бегущих. Звонили колокола, сбегался народ, град камней — в окна дворца, где стоял окровавленный кардинал Джованни, непрерывно крестясь. Рваный и ободранный, бросая преследователям перстни и драгоценности, — вот как Медичи бежал навсегда из города, который отец его когда-то сделал первым городом в Италии. "Пока буду жив, не перестану драться за тебя, моя Флоренция!.."