Геннадий Семенихин - Новочеркасск: Роман — дилогия
— И получилось, как в известной песенке: «Он был титулярный советник, она генеральская дочь. Он ей в любви объяснился, она прогнала его прочь»?
— Что-то вроде этого, Александр Сергеевич, — грустно улыбнулся Рудов. А потом была Сонечка. Но это уже настоящая жена была, смею заверить. Однако, пока я в Туркестане в большом городе водопровод строил, она успела роман завести с негоциантом Полуэктовым и сбежала. Ну да ладно, — закончил он и почти без паузы спросил: — А у вас, Александр Сергеевич? По-моему, ваша Надежда Яковлевна серьезная и степенная женщина и вам с ней легко… И это у вас первая и последняя любовь.
— Не первая, — просто поправил его Якушев. — Она у меня вторая, и я у нее второй. Двое детей у нас. Венечка наш общий, а Гришенька мой и покойной Настеньки.
— Да разве это имеет какое-нибудь значение! — отмахнулся Рудов. — Важно, чтобы она вас любила и была верной.
— Мама у нас верная! — крикнул бежавший за ними вприпрыжку Венька.
— Вот видите, — рассмеялся Якушев, — не зря же говорится в народе, что устами младенца глаголет истина.
Сквозь ветви зазеленевших деревьев уже просматривался остов облезлой церквушки-часовенки с пустыми глазницами окон и давно сорванной входной дверью. Когда путники вошли в нее, их взглядам предстала унылая картина. Стены были исцарапаны, на полу валялись клочья невесть каким путем попавшей сюда бумаги, грязное тряпье, пустые бутылки. Остановившись на пороге, Рудов грустно вздохнул и прочитал одну из надписей:
— «Здесь обитал верный царский холоп граф Платов и его семья». — «Да, не пожелал бы я на месте Платова воскреснуть, чтобы увидеть такую эпитафию», — подумал он.
Прохладные апрельские сумерки уже опускались на окраину, когда они возвращались домой. Рудов всю обратную дорогу был молчаливым и хмурым. Он наотрез отказался зайти к Якушевым на ужин и, торопливо попрощавшись, зашагал вверх по крутой Барочной улице. Якушевым открыл Гришатка, в руках у которого была раскрытая книга. В большой комнате стрекотала новенькая швейная машинка фирмы «Зингер». Надежда Яковлевна всплеснула руками:
— Уже пришли! А у меня еще ничего не готово на ужин! Боже мой, чем же я вас накормлю? Кроме сметаны и черного хлеба, в доме ничегошеньки, да еще две тарелки вчерашних щей…
Александр Сергеевич хлопнул в ладоши и весело воскликнул:
— А давай их сюда, щи да пироги! Все будем есть!
Никогда еще сметана с краюхой ржаного хлеба не казалась мальчишке такой волшебной едой, как сейчас. Ел Венька так, что у него шевелились уши. И все было хорошо, но в жизни веселое или смешное при неосторожном с ним обращении нередко превращается в грустное, а тот, кто разрушает веселое, даже не всегда догадывается об этом. Болтая от удовольствия ногами, Венька охотно распространялся о прогулке, совершенной на Голицыну дачу:
— Ох, мама, а Голицынская церковь знаешь, какая разрушенная! Окна и двери повыбиты, темнотища, аж жуть! По ночам туда летучие мыши залетают, и совы даже! Страшно в ней как!.. Я бы ни за что туда ночью зайти не согласился. Чего доброго, еще Вий туда пришел бы и закричал: «Поднимите мне веки! Поднимите мне веки!» Да и Платов мог бы встать с того света.
— Ешь, ешь, — добродушно прервала мать, — смотри-ка, вон и физиономию всю сметаной вымазал. А Платова никогда не бойся. Если бы он даже встал из гроба, чего никогда не бывает на самом деле, он бы тебе плохого не сделал.
В руке у Веньки застыла ложка:
— А почему? Мертвяки, они злые.
— Потому что он сильно любил твоего прадеда. Вот вырастешь, отец тебе расскажет об этом.
— «Отец» — это плохое слово, — заявил неожиданно Венька. — Оно грубо звучит. Вот ты, мама, его говоришь — и как будто в барабан большой стучишь. А надо говорить «папа». Это по-доброму, как на флейте.
— Смотри ты, стилист какой растет, — от души рассмеялся Александр Сергеевич.
Венька ржаной корочкой тщательно выскреб остатки сметаны со дна глиняного горшка и весело сообщил:
— А на обратном пути папа с дядей Рудовым все о женах говорили. Верные они или неверные. А ты, мама, у папы верная?
Надежда Яковлевна вспыхнула и рассмеялась:
— А ты как думаешь?
— Да я что, — болтая ногой, ответил Венька, — я ничего в этом не понимаю, я еще маленький.
— Ладно, Венька, ступай-ка ты спать, с отцом я отдельно поговорю, — сурово заключила мать.
В доме Якушевых не было ни одной двуспальной кровати. Когда стихли детские голоса, Надежда Яковлевна в длинной ночной рубашке подошла к уже успевшему лечь Александру Сергеевичу, села у него в ногах и сдавленным голосом тихо сказала:
— Как же это ты так, Саша? Можно ли о таких вещах при ребенке?..
— Отпусти мою душу на покаяние, — сонно ответил муж. — Кажется, старушонка астма дает мне сегодня передышку. Разреши этой ее милостью воспользоваться. А ты… ты у меня самая верная и самая красивая. Других слов я этому замшелому холостяку Рудову сказать не мог.
Надежда Яковлевна погладила жесткую щеку мужа и ушла. Сон ей плохо давался в эту ночь. Снова живым видением вставала в затуманенном от усталости мозгу все та же картина, которую она сама от начала до конца придумала: широкое поле и тучные, налитые зерном колосья, склоняющиеся от ветра к земле. Идет по этому полю ее первый муж Ваня в туго перетянутой ремнем армейской гимнастерке навстречу своей последней беде… «Кому же я верна? — с грустью спросила себя Надежда Яковлевна. — Памяти о погибшем или живому Александру?» Спросила и не нашла ответа.
На Аксайской улице все дворовые собаки вне зависимости от породы, масти и экстерьера разделялись на три категории, кратко обозначенные так: полканы, барбосы и шавки. Пожалуй, нигде в мире нельзя было найти таких ярых и дружных псов. Одинокому прохожему трудно было проследовать в темное время по Аксайской без того, чтобы не возмутить их спокойствия. Не знакомому с нравом аксайских собак путнику тяжко приходилось, если он по своей неосведомленности беспечно шел мимо раскрытых калиток и подворотен. Полканы, барбосы и шавки стремительно выскакивали на улицу, норовя ухватить его за штанины без всякого предупреждения. Лишь только с мальчишками новочеркасской окраины были у них прочно сложившиеся добрые отношения. Выходя на улицу, мальчишки тайком от матерей всегда старались набить свои карманы корочками хлеба, мясными косточками, а то и колбасными обрезками.
Завидев их еще издали, собаки наперегонки мчались навстречу, с добродушным повизгиванием обнюхивали карманы и, ожидая подачек, умильно заглядывали в глаза своим маленьким покровителям.
Была теперь и у Веньки Якушева своя любимица, которая в его присутствии никого не признавала, — желто-белая сибирская лайка Мурза с обрубленным хвостом, одна из наиболее свирепых в окрестностях. Она жила в пустом подвале двухэтажного жактовского кирпичного дома, но не имела одного определенного хозяина, потому что ее кормил и поил весь двор, а иногда и никто. В отличие от других многих своих собратьев гордая Мурза никому не позволяла посадить себя на цепь и даже чуть не покусала руки сапожнику Даниле, пытавшемуся это сделать в состоянии изрядного подпития. После этого восхищенные мальчишки со всей Аксайской улицы встречали неудачника Данилу веселым криком, выражавшим полную поддержку белой лайке с желтыми подпалинами.
— Не умер Данила, чума задавила!
К Веньке Мурза относилась по-особому. Завидев своего покровителя издали, она начинала вилять обрубком хвоста и садилась на разогретые солнцем камни. Когда расстояние меж ними сокращалось до пяти-четырех шагов, лайка и вовсе припадала животом к камням и вдруг бросалась с повизгиванием навстречу. Это была отработанная многими днями игра. Захлебываясь тонким лаем, Мурза толкала Веньку передними лапами в грудь только затем, чтобы он немного наклонился и она теплым красным языком лизнула его в лицо. Ребята с завистью наблюдали за тем, как гордая неприступная лайка становилась бесконечно ласковой и веселой. Венька рылся в карманах и доставал оттуда одно лакомство за другим. Гладя ладошкой собачью голову, сердито бормотал:
— Псина, беленькая ты моя, вот тебе еще и кусочек сыра в придачу.
Ребята нагибали головы и делали вид, будто не замечают вспышек этой нежности. Как была сильна мальчишечья ревность в эти минуты!
Но однажды чуть было не случилось непоправимое. Время от времени по Аксайской улице, громыхая плохо смазанными колесами, проезжала телега, которой правил одноглазый Мирон, человек средних лет, угрюмый и нелюдимый. Рядом с ним почти всегда сидел конопатый подросток Филька с блеклыми равнодушными глазами, держа перед собой огромный сачок, предназначенный отнюдь не для ловли бабочек, а для погони за бездомными собаками. Впрочем, под бездомной подразумевалась любая псина, неосмотрительно удалившаяся от своего жилища. За спинами Мирона и Фильки вздрагивала на телеге решетчатая клетка, именуемая халабудой, в которой стонущими голосами молили о пощаде лохматые узники.