Том Холт - Александр у края света
— Не обижайся, — сказал он, — но ты просто не мог его встречать. Как я и сказал, он умер шестьдесят лет назад, а тебе, и это очевидно, не дашь и дня сверх пятидесяти пяти.
Тот человек ухмыльнулся, показав прекрасно сохранившийся комплект зубов.
— Мне восемьдесят семь, — сказал он.
Само собой, это пробудило все любопытство, каким обладал Ферекрат, и не будем говорить, что это был скептицизм.
— Более того, — сказал человек. — Я это докажу. Стой тут.
— Я никуда не тороплюсь, — сказал Ферекрат; немного спустя человек вернулся и привел с собой двух других, которые выглядели как его копии, может, чуть помоложе.
— Вот это мой сын, — сказал продавец обуви, — ему шестьдесят шесть. А это мой внук, ему только что исполнилось пятьдесят. Я ничего не перепутал, мальчики?
Те предложили сходить и привести других родственников — праправнуков и прапраправнуков, но Ферекрат убедил их, что в этом нет нужды. Он им поверил.
— Это весьма удивительно, — сказал он.
Сын покровительственного улыбнулся.
— Вовсе нет, — сказал он. — Всего-навсего разумная и чистая жизнь.
— О, да? — сказал Ферекрат, подозревая, что сейчас ему что-нибудь продадут, если он потеряет осторожность.
— Именно, — сказал старик. — Я всегда жил в чистоте и мои мальчики всегда жили в чистоте, и только посмотри на них. Не болели ни дня за всю свою жизнь.
Ферекрат нахмурился (или же я представляю, что он это сделал; в книге он ничего про это не говорит, но человеческая природа просто требует, чтобы он нахмурился в этот момент).
— Когда ты говоришь «жить в чистоте», — сказал он, — что конкретно ты имеешь в виду?
Старик объяснил. С самого детства, сказал он, у него развился страх грязи; он не мог противостоять ему и сделался страшным чистюлей. Поэтому, когда он построил собственный дом, то сделал все, чтобы в нем всегда царила чистота. Сортир он поставил вдалеке от дома, вниз по течению маленького ручья, который протекал поблизости.
Он следил за тем, чтобы в доме подметали раз в день, а залежавшуюся пищу выбрасывали или отдавали нищим, а не хранили до последнего в кладовой; он настоял, чтобы одежда и постельное белье всей семьи регулярно меняли и стирали; он запретил пускать в дом животных и построил для них особый сарай на изрядном расстоянии от дома и от источников воды.
Если кому-то случалось пораниться или занести в рану грязь, он заставлял промывать ее и накладывать чистую повязку. Короче говоря, он свихнулся на почве чистоты. И никто в его доме никогда не болел.
Что ж, Ферекрат выслушал его и забыл. Но с течением времени то, что старик сказал ему, все больше царапло его ум, как крючок, застрявшей в жабрах, и он начал прикладывать его слова к тому, что видел. Когда он отправлялся в плавание и посещал различные города, где заключал сделки, он смотрел, что там происходит и делал выводы: эпидемия в Приене, где сточные воды одного квартала проникли в источники соседнего; смерть человека в Эфесе от укуса ядовитой мухи; пересказанные стариками услышанные от отцов истории времен Великой Чумы в Афинах; смерти здесь, смерти там, смерти везде — пока наконец не пришел к заключению, которое потрясло его более всего, что случалось с ним ранее.
Теперь он был твердо уверен, что причиной половины смертей, о которых он слышал, были болезни, вызванные или осложненные грязью. Невероятное количество людей поднимаются на борт парома через Стикс и вручают перевозчику по два обола каждый только потому, что они, в отличие от старика с Хиоса, жили в грязи. Если верить Ферекрату, то очистив воду в Греции, можно спасти такое количество народу, что хватит на армию, способную завоевать мир, основать колонии в каждой провинции — и все равно останется столько, что не миновать голодных бунтов. Если бы удалось сохранить жизнь хотя бы половине мудрецов, философов, ученых, поэтов и государственных деятелей, погибших от инфекций, отравления крови или других видов грязной смерти, человечество очень скоро достигло бы таких высот мудрости и мощи, что и сами боги не смогли бы ему противостоять. Мы могли бы изгнать их в Аравийскую пустыню или морозные пустоши за Скифией и править миром сами. Все, что для этого необходимо — несколько акведуков, дренажных канав и выгребных ям, а также еженедельная уборка в доме; эти простые меры позволили бы нам овладеть призом столь драгоценным, что похищенный Прометеем огонь на его фоне показался бы пустяком. Так говорит Ферекрат.
Итак, сперва он испытывал скептицизм, как испытывал его я и испытываешь ты. Сразу вопрос: почему человеческие выделения столь опасны и ядовиты, если они исходят из собственных наших тел?
Если они не убивают нас, находясь внутри, почему превращаются в смертельный яд, выйдя наружу и просочившись в деревенский колодец? И грязь — честная пыль и глина: на них мы растим свою пищу, а вырастив — съедаем. Если грязь способна убить, попав в порез или царапину, то почему наша пища не является таким же страшным ядом, как отравленный мед моего брата? Разве не гораздо более логично предположить, что болезни и смерти есть то, чем они являются в соответствии с нашими всегдашними верованиями — сверхъестественными сущностями, невидимо для глаз кружащими и роящимися вокруг нас в поисках неудачливых и проклятых, а не извращенными продуктами доброй земли и наших собственных тел?
Ферекрат не может ответить на этот вопрос; он только представляет свои доводы и утверждает, что выведенное из них заключение стоит самого серьезного осмысления. Этим заключением он завершает свою книгу и покидает мою жизнь, возвращаясь во тьму, из которой таким чудесным образом возник.
Да, я знаю. Все это звучит как безумные причитания одержимого, вроде тех типов, которых ты стараешься обойти по широкой дуге на рыночной площади и которые прилагают все усилия, чтобы убедить тебя в том, что царь Индии подсылает к ним наемных убийц или что звезды выедают им мозги. Но что, если он прав? Что, если в его утверждениях есть хотя бы крошечная частица истины? Единственный способ узнать наверняка, я думаю, это проверить их на практике и посмотреть на результат; выстроить город в соответствии с изложенными им принципами и посчитать, сколько людей умрет, а сколько — нет. Если говорить о великих экспериментах, то этот не более безумный, чем любимый проект Александра по скрещиванию цветов македонского мужества с жемчужинами персидской женственности с целью выведения расы господ для заселения Азии. Выбирая из двух замыслов, отчего бы не предпочесть тот, который причинит меньше неудобств участникам эксперимента и принесет большее благо, буде окажется успешным?
Итак, Фризевт, перед тобой старый дурак, ничему не научившийся и снова пытающийся играть в бога и построить идеальный город. Возможно, это заболевание, вызванное старостью и бездельем; определенно идея из тех, которую могли выдвинуть отцы-основатели Антольвии (а я бы в ответ вежливо, но твердо предложил им засунуть ее туда, куда солнце не заглядывает, поскольку у людей, загруженных реальными проблемами, просто нет времени на участие в безумных идеалистических проектах — а если бы они таки пропихнули ее, то она закончилась бы сущей катастрофой, как платоновские опыты по созданию философского царства на Сицилии). Ну и что? В теории, согласно составленной Александром хартии, я, как ойкист, обладаю в городе абсолютной властью, и я разок воспользуюсь ею хотя бы для того, чтобы показать людям, как им со мной повезло, ибо на моем месте мог оказаться тип, который занимался бы этим постоянно.
В любом случае, этот город долго не протянет. С какой стати? Греческий город, основанный по мановению великого царя, превратившегося на некоторое время в бога, но теперь мертвого, населенный дикарями и управляемый безумным стариком. Я помню другой город, столь похожий на этот, что порой с трудом различаю их. Временами, Фризевт, мне начинает казаться, что на самом деле ты мой друг Тирсений или будин-телохранитель, а вокруг меня Антольвия, и с минуты на минуту из дома выйдет Феано с большой кружкой вина с медом и корицей; или что в любое мгновение через городские ворота хлынут другие дикари с натянутыми луками и перебьют нас всех. Иногда я сижу здесь, Тирсений, и мнится мне, будто я припоминаю некий небольшой инцидент, приключившийся в старом городе, а не наблюдаю его повторение в новом. История, разумеется, это запись деяний великих людей и хода великих событий, с тем чтобы они не были забыты и чтобы многочисленные и прискорбные ошибки прошлого можно было распознать и избегнуть в будущем; записывая историю, я фиксирую наше время, чтобы оно не было принято за время до или время после.
Думаю, это фокус, который я проделываю, чтобы не сойти с ума. Запирая то или иное событие в книге, я могу быть уверен, что оно и в самом деле происходит, а не просто вспоминается мне.