Том Холт - Александр у края света
Вавилон в это время года напоминает печь, и около воды был немного прохладнее.
На следующий день он почувствовал легкий озноб, поэтому принял баню и до вечера оставался в доме с Медием, несколькими другими друзьями и парой собак, поскольку хотел быть в форме к моменту выступления армии в поход. Этой ночью он спал не очень хорошо, а на следующий день лихорадка усилилась. Военачальники начали строить планы отложить экспедицию, но он не хотел и слышать об этом, несмотря даже на то, что днем позже, когда должен был отплывать флот, лучше ему не стало. Но еще через день он почти полностью исцелился и дотемна работал, чтобы нагнать упущенное за время болезни время. Возможно, он перетрудился; на следующий день он был так плох, что его перенесли назад во дворец.
Он прожил еще четыре дня. Большую часть этого времени он был слишком слаб, чтобы говорить, а когда слабость отступала, начинал бредить и городил чепуху, как это обычно бывает при сильном жаре. Ближе к концу речь его прояснилась, но когда верховные военачальник попытались поговорить с ним о порядке наследования, оказалось, что он их не узнает. Умирая, он кричал, что на подушке змеи, но ничего страшного — он задушил их, поскольку он был младенцем-Гераклом и скоро родится. Затем он сказал, что Аристотель отравил его, поскольку Аристотель не верил в богов и думал, что их не должно быть; рецепт яда он узнал из книги своего племянника Каллисфена, и об этом ему поведал некий Эвдемон, а яд был подан в кубке, выточенном из копыта мула, потому что боги-полукровки не могут иметь детей. Он приказал выжечь Вавилон до самой земли, а затем и всю землю, потому что в прошлый раз он пробовал уничтожить человечество с помощью потопа и нет смысла повторять то, что не сработало. Затем он сел прямо и попросил почитать ему из книги Эвксена о войне, потому что ему хочется узнать, что случилось в конце. Ему сказали, что Эвксен не писал книг, и спросили, кому из полководцев он хочет передать империю после своей смерти. — Откуда мне знать? — ответил он яростно. — Я еще не дочитал до этого места. — После этого военачальники приказали очистить комнату.
Некоторые говорят, что он умер крича или заливаясь слезами; что он лег в постель, прежде чем умереть; что в последний момент его жизни могучий орел влетел через окно и унес его душу на Олимп. Другие скажут тебе, что он не умирал вообще, что набальзамированное, нетленное тело, что лежит в Александрии Египетской (в совершенной сохранности, как мертвая змея в кувшине) принадлежит кому-то другому, что старое тело он сбросил и до сих пор где-то живет в ожидании некоего неопределенного события, которое скажет ему, что пришло время вернуться и продолжить с того же места. Кое-кто верит, что он никогда не умрет, что он живет в коллективном разуме македонско-греческого роя, который нынче накрывает своим жужжанием Европу и Азию, собирая нектар и поселяясь в каждой трещине земли, вплоть до восточных границ Скифии.
Лично я полагаю, что он умер — и скатертью дорога.
Если бы эта история закончилась здесь, со смертью Александра и распадом его империи, то это была бы негодная история; много трудов было бы потрачено ни на что и еще не рожденные поколения совершали бы паломничество, чтобы помочиться на наши могилы. Я хочу этого избежать. Я, может быть, и стар, но не настолько, чтобы перестать мечтать об идеальном обществе или хотя бы идеальном городе.
Это началось около года назад, когда сюда явился лидийский торговец с маленькой тележкой, полной трофеев, добытых в какой-то битве. Странные они создания, эти лидийцы; в них столько же греческого, сколько в реке Ганг, но они жили по соседству с греками так давно, что полиняли, так сказать, и если послушать, как некоторые из них говорят, почти начинаешь верить, что они такие же греки, как я сам. Это лидиец был как раз из таких; он назвался Теоклом или каким-то похожим греческим именем, а послушать его, так все в его телеге, что не было произведено в Афинах, сделали в Коринфе, Мегаре или Фивах. В общем, среди окровавленных сапог и слегка побитых доспехов (принадлежавших некоему бережливому, но неудачливому солдату) было кое-что, что я, по его словам, обязательно захочу купить. На самом деле, сказал он, стоит мне узнать, что это за вещь, я так отчаянно захочу приобрести ее, что без сомнения предложу ему такую сумму, какую вряд ли могу себе позволить потратить, и он, в качестве услуги и в знак уважения к памяти божественного Александра, отдаст ее всего лишь за десять статеров, не глядя.
Не стоит и говорить, я сразу предложил ему пойти подальше и размножиться; лицо его приобрело очень печальное выражение того сорта, под которое лидийские лица как будто специально спроектированы, и заявил, что цена теперь стала двенадцать статеров. Это меня заинтриговало; я сказал ему, что если он скажет, что это за вещь, я дам ему полстатера, местную монету. Физиономия у него вытянулась, он протянул руку ладонью вверх и сказал, что это книга.
— Книга? — спросил я.
— Книга. Греческая книга, — добавил он.
Он был прав, это меня заинтересовало.
— Какого рода книга? — спросил я.
— Примерно вот такой длины, — ответил он, — вот такой толщины, в собственном бронзовом тубусе. Тубус бесплатно, — быстро добавил он.
— Прекрасно, — сказал я. — Но о чем она? Кто ее написал?
Он пожал плечами: комплексное, в нескольких измерениях сразу, складывание костей плечевого пояса, как будто он собирался взять и аккуратно отстегнуть руки.
— Да какая разница? — сказал он. — Это книга. На греческом.
Я немного подумал.
— Может, мне и интересно, — сказал я. — Где-то на три статера.
Честное слово, он чуть не расплакался.
— Прошу прощения, — сказал он; потом порылся у себя под туникой и извлек книжный тубус, из которого торчал измочаленный краешек собственно книги. Он вытащил ее из тубуса, развернул примерно на ладонь, оторвал кусок и съел его. — Пятнадцать статеров, — сказал он.
Мне захотелось посмотреть, чем это кончится.
— Семь, — сказал я.
Он отмотал и сожрал еще примерно с ладонь.
— Семнадцать, — сказал он.
— Договорились.
— Ты не пожалеешь, — сказал он, сплевывая полупережеванную египетскую бумагу. — И три за тубус.
— Сам знаешь, что ты можешь сделать с тубусом, — сказал я.
Как я и опасался, книга оказалось проклятой богами долбаной Илиадой, скверно скопированной безграмотным писцом где-нибудь в Египте. Тем не менее, книга — это книга, так что тем же днем, когда стало слишком жарко, чтобы заниматься чем-нибудь еще, я уселся под деревом и стал лениво проматывать ее, больше интересуясь пометками на полях и короткими комментариями, оставленными предыдущими владельцами, чем бессмертными строками Гомера. Когда я добрался до конца, я увидел нечто занятное: писец, весьма плотно умещавший строки, остался один на один с пустым пространством бумаги и заполнил его чем-то еще. Текст, который он выбрал для этого, был для меня новым; нечто под названием «О Смерти» за авторством некоего Ферекрата из Книда. Совершенно случайно я наткнулся на драгоценность дороже золота: никогда нечитанную книгу неизвестного мне автора.
Счастливый день!
В тот день я очень хорошо узнал Ферекрата из Книда. Он не был особенно трудным для понимания человеком: такой же благородный земледелец, как и я сам, в свободное время арендовавший место на судне богатого соседа, чтобы загрузить на него излишки своего труда и какие-то безделицы, прикупленные им по случаю, и плавать с этим добром вдоль побережья между Родосом и Геллеспонтом. Такие люди, как Ферекрат, обычно не тревожат страницы истории, и сам Ферекрат не являлся исключением из этого правила до того дня, как он сошел на берег в маленьком порту на острове Хиос, название которого он позабыл. Утром он заключил несколько разумных сделок, меняя смоквы на сыр, а дешевые серебряные заколки на дешевые костяные гребни, но к полудню дела закончились и он было подумывал собрать манатки и вернуться на борт, когда к нему подошел некий человек и предложил купить пару обуви.
Это была, согласно Ферекрата, очень старая обувь, которая, надо думать, дошла до Испании и вернулась обратно, и Ферекрат сказал, что ему она не нужна. Продавец не настаивал, но не выказывал желания убраться, и за неимением занятия получше Ферекрат принялся с ним болтать.
Как эта тема всплыла в разговоре, Ферекрат не помнил; каким-то образом они затронули некую историческую личность, а человек с обувью обронил, что он знал этого типа когда-то, многие годы назад.
— Это невозможно, — возразил Ферекрат. — Он умер шестьдесят лет назад.
— О, но я его видел, как тебя, — ответил тот человек. — Ты что же, хочешь назвать меня лжецом или что?
Ферекрат покачал головой.
— Не обижайся, — сказал он, — но ты просто не мог его встречать. Как я и сказал, он умер шестьдесят лет назад, а тебе, и это очевидно, не дашь и дня сверх пятидесяти пяти.