Рассеяние - Александр Михайлович Стесин
* * *
Моя бабушка Неся (для своих — Неля) Исааковна — тоже врач. Педиатр, мало сказать — педиатр-реаниматолог. С надбавкой «за вредность». У нее короткая стрижка, волосы с проседью какого-то особого оттенка — серебристый с голубоватым отливом. Полная пожилая женщина, с круглым лицом. Не могу себе представить ее молодой и потому, когда в руки мне попала старая фотография, я не удивился: на ней — незнакомая молодая женщина, не имеющая к бабушке никакого отношения. Та женщина была в белом халате и шапочке, со стетоскопом в ушах. Слушала пациента. Стетоскоп. Он в детстве был, а вот белого халата на бабушке не припомню. В Коврове она заведовала отделением педиатрической реаниматологии. А уже на пенсии, переехав в Москву, устроилась на полставки школьным врачом. Рассказывала про «своих» школьников, и я понимал, что многие из ее рассказов отчасти или полностью выдуманы, и ничуть не возражал против этого, любил подыгрывать. В журнале «Здоровье» — истории про чумазого мальчугана по имени Стобед. Бабушка читает их мне вместо сказок на ночь. Этот Стобед вечно шкодит, бедокурит — и вечно чем-нибудь заражается. Тяжелый случай. Что ни выпуск, новый диагноз, точь-в-точь Доктор Хаус. Коллекция инфекционных заболеваний. Продолжение — в следующем номере. Я и сам коллекционирую: желтуха, ветрянка, свинка, коклюш, дизентерия… Всем этим я болел. Когда-нибудь, бабушка, я тоже стану врачом. И даже отправлюсь в Африку, где моя коллекция пополнится еще малярией и амебиазом. Но вы со Стобедом этого уже не застанете.
«Шереток, шереток, шереток», — шепчет бабушка, заговаривая боль. В руках у нее наперсток. Зашивает, заживает, заживет. До свадьбы — точно. Нивроку, нивроку. Шереток, шереток… Дальше — скороговорка на неведомом мне языке «романы чиб». Заговор на все случаи жизни. Давным-давно, когда бабушка была девочкой и жила в Румынии, она подслушала его у одной цыганки. Там, где современная медицина бессильна, в ход идет «шереток», на него вся надежда. На кухонной стене висит медная чеканка «Жар-птица». Ее подарила семья мальчика, которому бабушка спасла жизнь. Пока в реанимации много дней подряд шла борьба за жизнь ребенка, его отец сидел дома и чеканил. В итоге мальчик выжил, и бабушка получила в подарок «Жар-птицу». Что это была за борьба? Что переживала бабушка во время ночных дежурств? Нашептывала ли «шереток, шереток», сидя у постели больного?
Шереток, шереток… Дверь, обитая пухлым черным дерматином. Навсегда любимый запах подъезда ранней весной — смесь окурочно-пыльной затхлости с оттепельной свежестью. Мы с дедушкой спускаемся по лестнице. Он что-то говорит, прибавляя к каждому третьему слову частицу «-то». «Я-то сейчас-то на службу, а потом, ближе-то к вечеру мы с тобой и с бабушкой-то что-нибудь поделаем». Мне, восьмилетнему, приходит в голову, что, возможно, это избыточное «-то» — остаток его румынской речи. Как и непривычные ударения в некоторых словах. Как, например, в слове «арбуз». Дедушка говорит «а́рбуз» — что-то южное. Больше никаких признаков того, что русский язык он выучил уже во взрослом возрасте, я не заметил. Ни тени акцента, вот что поразительно. Так же и у меня с английским. Но я попал в Америку в одиннадцатилетнем возрасте, а он в СССР — в восемнадцать, когда от акцентов уже, как правило, не избавляются. Он — избавился. «Арбуз» с ударением на первом слоге — вот и все, что осталось от его детства, прошедшего на другом языке. Так же как у меня — слово «garage», которое я долгое время произносил как «гэ́рэдж», ударяя на первом слоге, вместо правильного «гэра́ж». В остальном чужая речь полностью освоена и одомашнена, а родная (для меня — русская, для него — румынская) остается за кадром. Но я еще стараюсь говорить со своими детьми по-русски (и они, как водится, отвечают мне по-английски). Дедушка же не говорил по-румынски никогда — ни с моей мамой, ни даже с бабушкой, хотя последнее было бы естественно, ведь румынский был родным для них обоих. Это был способ выживания, единственно возможный механизм адаптации. И моя мама унаследовала его: через несколько лет после переезда в Америку полностью перешла на английский, даже в общении со мной и с папой. Так ей было нужно. Мне же потребовались годы, чтобы понять и принять этот насильственный переход; но в конце концов я смирился, и вот уже двадцать лет как мы с мамой общаемся исключительно по-английски.
Ближе к вечеру мы что-нибудь поделаем. Будем играть в домино, а после программы «Время» будем смотреть фильм «Я шагаю по Москве». Домино — на кухне, где стоят обеденный стол с белым пластиковым покрытием и три табуретки. Кинопросмотр — в гостиной (она же столовая, она же спальня для гостей, то есть для меня; кроме нас с родителями никаких гостей тут не бывает). Однокомнатная квартира с нишей. В нише — две кровати, там спят дедушка с бабушкой. А в комнате все лакированное, бережное и красивое, нигде ни царапины, ни пылинки, мебель, купленная двадцать лет назад, выглядит как новая. Югославская стенка и диван с трикотажным чехлом чинно красуются друг перед другом. Над диваном — туркменский ковер с ромбовидным узором в черно-красном цветочном обрамлении. Книжные полки заставлены подписными изданиями. Бальзак в двадцати четырех томах, Толстой в двадцати двух, Чехов в двенадцати. Диккенс, кажется, в десяти (дедушка, как и папа, в восторге от «Записок Пиквикского клуба»). Лион Фейхтвангер. Болеслав Прус. Генрик Сенкевич. Сервантес. Сервант с хрусталем. Письменный стол с перьевой ручкой «Союз» (юбилейный подарок от сослуживцев). Часы с кукушкой. Нишу, в которой спят дедушка с бабушкой, от комнаты отделяют тяжелые атласные шторы горчичного цвета. Окна в квартире надо держать закрытыми, особенно по ночам, чтобы не впускать вонючий дым из Капотни.
Это все уже в Москве, в Марьине. А до этого была трехкомнатная квартира в Коврове. Первые воспоминания: ковровская турбаза, сосновый лес, где полным-полно белых и рыжиков. Дедушкины служебные машины, две «Волги», 21‑я и 24‑я, а к ним — личные шоферы, Леша и Рудольф (сам