Дождь над городом - Валерий Дмитриевич Поволяев
— Ужинать, — поправил Костылев, тронул рукою бок буржуйки, резко отдернул, ожегшись. Потом подул на кончики пальцев. — Вона, паленым запахло.
— Устроились в гостинице, пошли в знаменитый ресторан «Орион»...
— Было дело, — Костылев поднялся, щелкнул орешком, скорлупу аккуратно отправил в поддувало печушки. — Ну, я поехал на трассу.
— Не забудь вернуться.
Костылев нахлобучил на голову ушанку, вышел. На улице он обошел плетевоз кругом, постучал обшитым носком унта по баллонам — те гулко ухнули в ответ. Резина новая, ей ходить да ходить, носиться — не снашиваться, но проверить никогда не мешает: плеть весит двенадцать тонн да сама машина — двенадцать. Что будет, если в дороге скат полетит? Горя не оберешься, авария может произойти непоправимая. Потом проверил щеки вертлюга, в которые упирался торец плети. Осмотрел, хорошо ли зашплинтован палец, крепки ли тросы, обжимающие туловища труб. Уселся за руль, завел мотор, включил скорости, первую, за ней вторую, и потянулись по обеим сторонам кабины низкорослые кривые сосны.
Когда сидишь за баранкой, а путь вот так однообразен, притупляется бдительность, несмотря на то что знаешь дорогу, как поп библию, а тут еще сзади двенадцать тонн каждую минуту готовы боднуть в спину. И все-таки воспоминания именно за баранкой приходят. Самые разные. То дом с бабкой Лукерьей, то армия, то какое-нибудь знакомство, то последнее объяснение с Клавкой Озолиной.
Костылев опустил вниз окошко кабины. Привстав за рулем, на ходу протер ветровое стекло полотенцем. Поморщился — жалко полотенце-то, завтра собственное лицо грязным вытирать придется.
И не протирать стекло нельзя, сейчас пойдет опасный уклон, самый опасный на двадцатикилометровом пути, глядеть надо в оба.
Он нарисовал в воздухе колечко, ткнул в него пальцем, сказал вслух:
— В десятку попал.
Костылев загадал: если угодит в центр колечка, рейс пройдет нормально, не попадет — либо трос лопнет, либо коньки на прицепе разворотит, либо муфта сгорит. Все может стрястись.
Он вспомнил, как в начале сезона, зимник едва стал, один шофер, Иваньков его фамилия, поспешил в Тюмень по срочной надобности. В дороге лопнул скат — рвануло с такой силой, что даже бывалые шоферы потом затылки чесали — лохмотья на двадцать метров разбросало. Иваньков домкратом поддел мост, снял колесо, а в это время машину повело вперед, ось сползла с пятки домкрата и врезалась шоферу в руку. Всю кисть размозжила, пригвоздила к земле. Иваньков вытянул из кармана нож-складень, зубами раскрыл его и, теряя сознание, отпилил кисть. Потом обмотал обрубок рубахой и забрался в кабину. Все ждал — не появится ли какая машина на зимнике? Два часа прождал и умер от потери крови.
Костылев поморщился, он вдруг всем телом ощутил, как больно было шоферу Иванькову, будто огнем опалило спину, грудь, живот...
— Не подведи меня, троглодит, — похлопал рукой по баранке, облизнул вмиг погорячевшие губы. «Троглодит» отозвался в ответ нежным, как у певицы, голосом-сигналом.
— Меццо-сопрано, — сказал Костылев.
Он вгляделся в край тайги, редкой и чахлой, словно туберкулезом отболевшей. На болотах иной и не бывает, только такая дохлятина и растет. Хоть бы ворона где попалась. Но ворон в этих краях можно по пальцам пересчитать, их раз в пять меньше, чем глухарей. Одиноко на зимнике.
Костылев надавил на газ.
— Не страшен черт, пока он разрисованный.
Цепи, которыми были обмотаны колеса КрАЗа, гремели, как танковые траки. Костылев щелкнул ручкой транзистора, висевшего на крюке зеркальца, изловил далекую мелодию, произнес задумчиво:
— Мороз за полтинник ползет. К ночи жди шестьдесят...
Дорога пошла под уклон, и Костылев забыл обо всем на свете, вцепился обеими руками в скользкий круг руля, переставил ногу с педали газа на тормоз. Каждый камень, каждую льдышку и бугорок, попадавшиеся под колеса, он ощущал сейчас так, будто своими ладонями дорогу ощупывал. И выдумал же господь чудо природы — это вот Покатое болото, как только летом из него жижа не выплеснется. Комары здесь выводятся знаменитые — двухмоторные. Жало в полпальца, телогрейку насквозь прокусывает.
Дорога пошла вниз еще круче, Костылев переключил скорость на первую, повел машину совсем тихо. Плетевоз теперь съезжал на рябистую, неровно прикрытую снегом поверхность болота буквально на заду — словно одёр с горы. Сквозь бормотание мотора Костылев слышал, как скрипит снег под колесами. Цепи заухали еще громче.
— Все останется позади, все прахом будет. Элементарно. — Костылев потянул отсыревшим носом, увидев, как под колесо машины подлезает кусок брошенной кем-то рессоры, чуть повернул руль влево. Сзади затрещали коньки прицепа, завизжал застывший на морозе вертлюг. Идущую следом маленькую выбоину Костылев воспринял как зубную боль, на ледяной ком, попавший под скат, посмотрел как на личного врага — ком сухо хрустнул, раскрошенный тяжелым колесом. Музыка, громкая и назойливая, льющаяся из транзистора, удалилась, заглохла, перестала существовать для Костылева — он уже не слышал ее. Застыла природа, умерли деревья, окаймляющие Покатое болото, перестал скрежетать жесткий, как битое стекло, снег — все вокруг погрузилось в мертвую тишину, лишь ноги ощущали живое подрагивание педалей да под руками трясся круг руля.
Правое колесо медленно опустилось вниз, попав в глубокую, присыпанную снегом яму. Как же ее не заметил, не разглядел Костылев, как же? Он сморщился, будто хватил чего горького и неприятного, выжал газ — плетевоз дернулся, выбираясь из ямы, но не дотянул до конца, стал сползать назад. А сзади надавила, навалилась огромная плеть — жалобно завыл скручиваемый тяжестью металл, затрещала рама прицепа.
Костылев мгновенно вспотел, весь вспотел, от пяток до корней волос, даже губы стали влажными и сладкими. Молча облизал их. Мелькнула мысль о том, что на сильном морозе металл слабеет, как бы не лопнули крючки.
Нельзя дать «троглодиту» сползти в яму.
Костылев вновь надавил ногой на педаль газа — машина дернулась, словно подстегнутая, рванулась вперед. Запрыгала, заплясала перед глазами Ивана Костылева болотная рябь, вспотел Иван еще больше, пот дождем полил с лица — плетевоз накренился, окончательно утопая правым колесом в рытвине.
— Эхма, тварь какая, — шепотом пробормотал Костылев, не опуская унта с педали газа.
Не сдержали ослабшие крючки тридцатишестиметровой плети, лопнули с тонким стеклянным звуком, будто ножку у старого хрустального бокала обломили, пулями щелкнули о защитную спинку кабины, высекая огонь, с жужжанием вонзились в снег. Костылев ахнул