Дождь над городом - Валерий Дмитриевич Поволяев
Костылев выгнулся, устремляясь всем телом к маленькому мутному пятнышку солнца. Багровое, наполненное прилившей кровью лицо шофера оставалось спокойным, испуг не успел исказить его гримасой, но в тот же миг сильно высветлилась кожа под глазами. Костылев упал плашмя в снег и, не ощущая еще боли, подогнул под себя голову, сделал кувырок, от которого у него затрещали кости...
Плеть, задев боковиной спинку кабины, срезала ее как бритвой. Кабина хлопнулась оземь, мягким всплеском разлетелось ветровое стекло, и покатилась шоферская будка, громыхая, как пустая консервная коробка. Неестественно жалко и страшно глянул в небо столб руля с погнутой, покрытой черными трещинами, оставшимися от выколотой пластмассы, баранкой. Спинка новенького сиденья была разрезана, и из прорехи лапшой вылезли лохмотья серо-желтого поролона.
Костылев, придавив боком кочку, перевернулся на спину. Шапка, слетев с головы, клубком откатилась в сторону. В то же мгновение он закричал от боли, выстрелом пробившей его тело, забился, словно рыба, выброшенная на берег, оглушенный резью, от которой у него почернело в глазах, заскреб пальцами по снегу, подгребая к себе жесткое сухое крошево. Потом обессиленно запрокинул голову на снег. Из глаз крупными каплями выкатывались слезы, замерзали на подбородке, след от них оставался льдистый, через всю щеку. Лицо в минуту покрылось прочной, как скорлупа, коркой.
Он шевельнул головой, но волосы, прочно попав в капкан, за несколько секунд вмерзли в снег. Ноги прострелило болью: плеть придавила ему обе голени. Костылев захрипел, проглатывая стон. Потом открыл глаза — серая наволочь неба прогнулась, она касалась теперь его лица. Маленькая, не больше пятака, точка солнца уже не светила, утонуло солнце в морозной мути.
Неожиданно сквозь плотную вязкую ткань тишины прорвалась мелодия, чистая и легкая, неземная. Тяжело дыша, теряя сознание, Костылев скосил глаза, увидел, что на подножке «троглодита», зацепившись своим тонким лаковым ремешком за заусенец, висел транзистор. И словно что-то взорвалось перед Костылевым, словно он вошел в яркий осенний лес, полный грибного духа и теплой, обильно пропитанной дождями земли, давленой голубики, папоротников, валерьяны и ландышевых метелок. Каждое дерево обрело свою краску, больше всего было огняного, лисьего цвета. И листва была такой мертвенной, жестяно хрустящей, сухой, что дыхание Костылева, сдавленное глухой, беспросветной осенней печалью, остановилось.
Он уже не ощущал ни боли, ни холода. Ничего не ощущал. Ни жалости, ни обиды на нелепый случай, на самого себя.
Закричал и провалился в черноту, а очнувшись, услышал далекий танковый гул, словно колонна «тридцатьчетверок» разворачивалась в цепь, и гудела под тяжелыми гусеницами земля, вздрагивало небо. «Нельзя помирать раньше отведенного срока, — подумал Костылев, — раньше смерти. Жить надо. А при чем тут танки? Танки при чем? Я же давно демобилизовался из армии...»
До слуха донесся скользкий скрипящий звук — похоже, механик танка надавил на тормоза, чей-то медвежий топот, далекий, едва слышимый голос:
— Домкраты сюда! Срочно домкраты! И костер! Кто-нибудь разведите костер!
Лес, по которому шел сейчас Костылев на окостеневше прочных ногах, пахнул прелью, скипидаром, облезшей древесной корой, липовым лыком, незлой осенней крапивой, сладким терном, мокрым валежником, жирными ошметьями торфа, нежной, мягкой муравой, растущей на срезах тележных вдавлин, пометом алчных до еды дроздов, гречишным зерном, молодыми побегами лозины, завязывающимися на тонких, облитых дождем прутиках смородиновыми почками, на которых мать его любила настаивать водку, жженым порохом, сопровождавшим охотничьи удачи Костылева в ново-иерусалимских лесах, трухлявой плотью гнилушек, пугающих в темноте людей и зверье своим свечением, — лес пахнул сразу всеми запахами, которые были только известны человечеству. Потом Костылев ощутил, что его тело оторвалось от земли — он уже не доставал до снега ногами, — зависло над толстым сухотьем опавшей листвы, легко поплыло, задевая за верхушки кустов, с которых дробью опадали ягоды.
— Почему ногами вперед? — силился спросить Костылев. — Я же еще не мертвый. Почему ногами вперед?
16
Рогов гнал освобожденный от прицепа «Урал» обратно, матерясь сквозь зубы и боясь взглянуть на дно кабины, где лужицей собралась кровь, натекающая из распоротых унтов Костылева; он вздрагивал от острого запаха крови, этого запаха беды, цепенел до паралича и давил, давил унтом на педаль газа, выжимая из «Урала» все возможное. Старенков, сидя рядом, держал на коленях голову раненого, оберегая ее от тряски, хотя оберегать надо было не голову, а ноги. Лицо Старенкова было бумажно-прозрачным, под кожей светились жилки, волокница мышц, лоб обметала испарина, пот странного розового цвета стекал в височные впадины, скатывался на щеки, тек к подбородку.
Далеко впереди, над жидким, болезным леском, окаймлявшим лысину песчаной выпуклости, что-то шевельнулось. Будто в белой выси растворился кристаллик снадобья, небо расчистилось, и показалась смуглая точка, превращаясь в голенастое насекомое — не то в кузнечика, не то в стрекозу.
— Бригадир! Вертолет! — Рогов поморщился, похоже, что его вот-вот должно вырвать всем теплым, остолбенелым, пережитым, что в нем было. — Верто-о-олет, — вновь пробормотал он.
— Тормози! — выкрикнул Старенков, вглядываясь в ветровое стекло.
Рогов мягко, упершись спиной в скрипучее пружинное сиденье, затормозил. Под скатами завизжал снег. «Урал» остановился.
— Счас мы тебя... Счас мы тебя... — зачастил Старенков, не отрывая глаз от ветрового стекла. — Держи, Рогов, Ванину голову, я вертолет приземлять буду.
Он выскочил из машины на белую, как неисписанный лощеный лист, нетронутую моторным выхлопом болотную равнину, хрипя и отплевываясь, словно в драке, стянул с себя ватный бушлат. Рванул его снизу, с разреза пол, но крепкая ткань не подалась. Тогда он, нашарив в кармане стеганых штанов охотничий складень, отщелкнул лезвие и длинным движением отхватил правый борт вместе с рукавом, потом от спинки отделил левую половину, быстро раскинул растерзанный бушлат на снегу.
Рогов, приподнялся, ахнул: Старенков выложил низвечный, знакомый по многим книгам: что знает и стар и млад, летный «кирпич», посадочное Т. Бушлат был пятнистым от мазута, плохо просматривался, издали вообще казалось — комки грязи, брошенные на обочину. Старенков в три маха достиг машины, вспрыгнул на выступ бампера. Клацнув оттяжками запоров, откинул крышку капота.
— Пустая банка есть у тебя? — прокричал он, ежась от холода.
— В кабине, — засипел Рогов, боясь шевельнуться, потревожить Костылева. — Вот тут, у меня