Охота на убитого соболя - Валерий Дмитриевич Поволяев
Чириков отрицательно качнул головой.
– Нет! – Не мог он бороться со старшим, не хотел – слишком устал, слишком тоскливо и маятно ему, другого он хотел сейчас: побыстрее очутиться дома. С браконьером или без – все едино, но лишь бы дома.
– Слышу трезвые слова, Рубель, – облегченно проговорил старшой.
– Что мне делать дальше? – спросил напарник.
– Как что? – старшой пальцами провел по своим заскорузлым губам. – Выбирай четыре самые лучшие шкурки – и дело с концом!
– Почему мне четыре, а тебе только три?
– По кочану да по кочерыжке, Рубель! – Старшой усмехнулся: идиот все-таки у него напарник, либо такой неидиот и так хитро действует, что выглядит законченным идиотом. Увидев, как напряглось чириковское лицо, а губы обиженно начали расползаться в стороны, Кучумов как можно более мягким голосом пояснил: – Да по простой причине! Вся наша добыча делится пополам, кто бы что бы ни настрелял, мы ж – напарники. Я взял позавчера соболя? Взял. Сказал тебе, что он мой? Сказал, и ты, спасибо тебе большое, согласился! А теперь при дележе у тебя получается на один больше, в результате мы квиты. Понял, Рубель?
– Ладно, – послушно вздохнул Чириков, нет, не было сил у него сопротивляться, говорить что-либо, французский слился с нижегородским, и не он в этом виноват, поглядел в окошко, залепленное густым шерстистым инеем, в котором имелся свободный выжаренный пятачок, на удивление чистый – что-то действовало на этот пятачок стекла, может, он был другого химического состава, иначе отчего же он такой чистый? – увидел темный ноздреватый пласт, подпирающий окошко, за ним – выеденный ветром сугроб, елку, опустившую нижние ветки в снег, словно руки в теплую воду, чтобы согреться, прозрачно-хрупкие вымороженные кусты и лайку, сидящую под ними. Собаку, чтобы не пахло псиной, на ночь в зимовье не оставляли.
– Выбирай! – сказал старшой.
Подчиняясь ему, Чириков вздохнул и отобрал четыре крайние шкурки. Они, к слову, были самыми лучшими – как-то так получилось, что они легли кучно, мех, видать, к меху тянется, золото к золоту, лучшее к лучшему, а может, старшой специально так разложил, что напарник по закону от противного ринется на его кучумовскую сторону и возьмет те шкурки.
– Молодец, Рубель! – похвалил старшой разочарованным голосом, помял пальцами губы. – Я это… Я это… тебе вот еще что хочу сказать. Если хочешь – соверши поступок, какие… ну раньше всякие благородные люди совершали, – он помотал рукою в воздухе, Чирикову почудилось в этом движении что-то ухватистое, попади под пальцы ручка чемодана – старшой уволок бы его, хотя на самом деле ничего ухватистого в этом жесте не было.
– Что? – Чириков, ожидая, когда старшой кончит взбалтывать воздух, выпрямился, хмыкнул по-кучумовски. Старшой хмыканье засек, натянулась в нем какая-то жилка, будто струна, темная, прикопченная щека дернулась, черный свет высверкнул из сжима маленьких глаз. Высверкнул и тут же потух.
– А то, – медленно, гася в себе завод, проговорил старшой, – что одну шкурку надо бы оставить Семену Андреевичу на развод.
– Зачем?
– Затем, что примета есть: если хочешь, чтобы в кошельке рубль завелся, положи туда копейку.
– Нет, – произнес Чириков, решительно снял четыре шкурки с лавки, подержал их мгновение в руке – глаз невольно остановился на игре меха, на притушенном блеске ости, танце подшерстка, лицу даже тепло сделалось – аккуратно свернул и засунул в свой рюкзак. Он решил действовать так же расчётливо и жестко, как действовал старшой. Тот не стеснялся этого… как его… Семена Андреевича, и Чириков тоже не будет стесняться. В конце концов, пусть браконьеришка радуется, что не нарисовали на него бумагу, не расписали как следует художества – на это у Чирикова, например, таланта хватило бы, – и не доставили на косу. Вот там-то он точно грыз бы себе мослаки, губы сек бы зубами – там ни поблажек, ни пощады не бывает.
– Хор-рош ты, Рубель, – задумчиво произнес старшой, в голосе его прозвучали некие новые нотки, Чириков отметил: это нотки уважения. Невольного уважения к нему, к Чирикову, такого раньше не было. А сейчас Чириков вознесся не только в глазах старшого, но и в своих собственных, в следующий миг он будто бы в далеком далеке, за горами, за долами, за водой услышал низкий тревожно-нежный звук, толкнувшийся ему в сердце, по груди разлилось тепло, в висках защемило, он втянул в себя горький воздух и невольно подумал о том, как все-таки бессильны люди перед самими собою, непонимающе, будто на постороннего, совершенно чужого человека взглянул на старшого, когда тот повторил с завистливой хрипотцой: – Хор-рош ты, Рубель! Если быть честным, не ожидал я от тебя…
– Если быть честным? – Чириков вскинулся, словно ему в верх живота, в самый разъем грудной клетки, где сходятся слабые кости, ткнули кулаком, горький воздух, который он только что втянул в себя, толчком выбило через ноздри, и он повторил с обиженной печальной интонацией: – Если быть честным… – Не вопрос это уже был, не требование, а некая засечка, утверждение увиденного, он словно бы ставил точку, подписывался под нею и призывал подписаться старшого. Снова вздохнул.
«А ведь я, старшой, все-е знаю», – вертелись у него на языке слова, он готов был сплюнуть их с языка, пустить в пространство – пусть гуляют, пусть Кучумов хоть раз в жизни не краснеет лицом, не наливается яростью и копотью… Хотя он все равно нальется и схватится за ружье. Эх, человек! А ведь он умеет быть и нежным и слезно-благородным, но только в том случае, когда дело не людей касается, не их возни, а чего-то другого, что больше отношения имеет к смерти, чем к жизни… А вдруг еще не все потеряно? Тогда пусть покраснеет, пусть ему будет стыдно перед браконьером… как его зовут, тьфу, голова совсем дырявой сделалась!.. А, Андрей Семенович! Нет, Семен Андреевич! Пусть ему будет стыдно перед Семеном Андреевичем, как стыдно сейчас ему, егерю Чирикову.
Посмотрел на браконьера. Тот сидел отрешенный, словно бы затаился сам в себе – в этой довольно мелкой на вид и костлявой скорлупе жило что-то… в общем, более крупное, чем допускала его оболочка.
Острое лицо браконьера обузилось и стало еще острее, подбородок совсем в шильце обратился, дотронься – уколет. Суеты, движений мельтешни стало меньше в браконьере, потяжелел он, набух, как и Чириков, печалью, и в этом Чириков увидел нечто родственное, сближающее его с браконьером.
– Слышь, – произнес он наконец и посмотрел Кучумову прямо в глаза, измазался о черную краску, хотел было отползти назад, прочь из его глаз и попятился было, но остановил себя, послушал свое сердце – как бьется, послушал дыхание – как оно