Синие дали - Александр Павлович Беляев
Безо всякого труда я мог бы опустить этих двоих на землю. Вальдшнепы летели от меня на таком расстоянии, на каком выстрел почти не бывает безрезультатным. Я вскинул ружье. Но стрелять не стал. Сидеть надо было тихо, ничем не выдавая себя. Вальдшнепы счастливо миновали поляну и дорогу и, неожиданно свернув к болоту, исчезли в темноте. А скоро в стороне послышались неторопливые шаги лесника. Он подошел ко мне, закурил и, сделав несколько глубоких затяжек, сказал:
— Однако крепко сидит зверь на острове.
— Подождем еще, — попытался я его утешить.
— Так ведь тебе, поди, поохотиться невтерпеж…
— Трех вальдшнепов уже пропустил. А тянули хорошо…
— Я тоже двух видел.
До дома мы почти всю дорогу шли молча. Конечно, глухарь самый завидный охотничий трофей. Тот, кто хоть раз охотился на глухарином току, тот меня поймет. И, собственно, ради глухаря я и на сей раз так быстро собрался в дорогу. Но коль глухарь, как тот локоть — близок, да не укусишь, а другой дичи полно, то где же наберешься терпения ждать журавля, когда синица вот она, рядом…
Наверное, об этом же думал и Федор. Поэтому, когда мы подошли к огородам, он сказал:
— Завтра утром двое наших ребят на тетеревиный ток собираются. Иди-ка ты с ними. Ребята хорошие, ты их знаешь: сосед мой, Петр, и брат его двоюродный, Митрюня. А я уж один покараулю на болоте. Не сегодня-завтра пойдут кабаны с острова в лес. А пойдут — и нам дорогу покажут.
ГЛАВА 3
Когда мы в третьем часу ночи втроем вышли на улицу Троицы, всего, что было справа и слева от нее, и впереди, на самом хребте бугра, и сзади, в низине, откуда на бугор приползла деревня, всего этого совершенно уже нельзя было узнать. А можно было только представить себе, что сотворилось чудо: взошла луна и весь окрестный мир утонул в безбрежном фиолетовом мареве.
Оранжевый шар величиной с тележное колесо лил его на землю с такой щедростью, что казалось, будто оно уже легло на дорогу, на деревья, на крыши домов и сараев не светом, а слоем, точно так, как в старину листовым золотом покрывали купола соборов.
Мороз за ночь заметно окреп, и сейчас был не меньше десяти градусов. Землю прихватило, под ногами гулко лопался лед. Миновали мост и зашли в лес. В глазах зарябило от резкого контраста лунного света и ночной черноты. Все-таки удивительно безжизненный свет у нашего небесного спутника. Все, даже самое родное, с детства знакомое до мельчайших подробностей, окунувшись в этот свет, становится холодным и чужим. Он обволакивает, давит мир, леденит его, превращая в холодную бутафорию. Какими живыми представляются нам обычно по сравнению с ним солнечные блики. Они всегда в движении, в стремительной игре, в безустанной погоне друг за другом. А лунный свет густой, липкий. Все живое в нем меркнет и вязнет. Он разлился по лесу, и бесконечно пестрый, то зеленый, то серый, то лиловый, весенний лес сразу стал похожим на тень от решетки, в которой чередовались жутковато-черные и серебристые полосы. Еще с вечера деревья, траву вытаявшие из-под снега листья припудрил иней. Каждая ветка, каждая валежина ощетинилась крохотными ледяными иголочками, которые искрились теперь то тускло-голубоватым, то зеленоватым, то синим призрачным светом. И тишина стояла вокруг такая, что казалось, будто вся жизнь оборвалась и вымерзла. Даже ручьи, эти неугомонные вестники весны, умолкли. И мне почему-то подумалось, что вода в них вовсе иссякла, куда-то утекла и теперь на том месте, где еще накануне бурлили сверкающие живые струи, сейчас лишь чернеют угрюмые каменистые русла. Даже тяжелые шаги моих спутников слышались откуда-то издалека, издалека…
Постепенно лес начал редеть и перед нами открылось огромное ледяное поле. За ночь разлив замерз, но припудрить инеем его не успело, и сейчас хрустальная ледяная кора горела голубоватым огнем. Луна, описав по небу короткую дугу, уже вновь повисла над деревьями, но теперь уже не оранжевой и не желтой, а совсем светло-синей и даже голубоватой по краям диска.
Мы посовещались возле разлива и решили не обходить его, чтобы не терять времени, а двигаться к токовищу напрямик. И вступили на голубоватый огонь, и сейчас же округа наполнилась веселым звоном. Лед оказался очень гибким и, прежде чем ломаться, выгибался, с шумом трескался и только после этого продавливался с каким-то совершенно непередаваемым звуком, очень похожим и на звон, с каким бьются падающие с крыши сосульки, и на неожиданный всплеск воды, когда ее, спокойную и сонную, колыхнет вдруг, играя в тихой заводи, полосатый увесистый окунь, и на пронзительный крик рассерженной чайки, и еще на что-то такое, от чего в душу непременно закрадывается и восторг, и волнение, и тревога. И хотя под ногами у нас было совсем черно и каждый шаг грозил неожиданностью, я был рад, что мы пошли именно этой дорогой, по звонкому, поющему льду, по звенящей воде, по нежным мерцающим сполохам. И когда эта дорога вдруг кончилась и под сапогами снова захрустела мерзлая земля, мне стало ужасно жалко, что разлив оказался совсем не таким уж широким, как это представлялось на опушке леса, что лед так быстро отзвенел, а я так до конца не расслышал и не понял всех его тонов и звучаний. И мне неудержимо захотелось пройти по разливу туда и обратно еще раз, обойти его вдоль и поперек, лишь бы слышать, как ломается лед, как отдается эхом его звон в лесу и как это эхо долго потом катится вниз к реке и замирает где-то далеко, быть может, даже в самом Чертовом углу.
Неожиданно мое внимание привлек Петр. Он стоял на берегу и глядел туда, откуда мы только что пришли. Я подошел к нему.
— Смотри, лед-то совсем зеленый. Первый раз такое вижу, — сказал он.
Я оглянулся и не поверил своим глазам. Лед на разливе, еще совсем недавно отливавший голубизной, стал действительно совсем зеленым.
— А ведь был голубой! — вспомнил я.
— Был, — согласился Петр и пошел к развесистой елке.
Пока он рубил лапник для шалаша, я смотрел