Рассказы о потерянном друге - Рябинин Борис Степанович
Скоро рыжую шуструю и приветливую собаченцию со смешной бородатой мордой полюбила вся Моховая. Ее в «лицо» знал любой дежурный штаба ПВО. А одна соседка-дружинница (она оказалась большим знатоком в эрделях и азартной собачницей) как увидит Чапу, так остановится и обязательно шерсть щупает: «Хорошая оброслость. Тримминговать надо, щипать… Знаешь, что эрделей щиплют? Из таких хороших собак делают…»
Вовка даже обиделся: что значит делают, когда Чапа уже есть! Скажет тоже! «Да смотри, — добавила советчица, — чтобы твоя Чапа не угодила на жаркое». Предупреждение своевременное. Не угодит. Вовка смотрит в оба и Чапу от себя ни на шаг. Всегда вместе.
Вовка сидит на крыше. «Чап-чап, чап-чап», — доносится до ушей. (Теперь Вовка знает, почему ей дали такое имя.) Явилась Чапа. Она ловко взбирается по чердачной лестнице, выпрыгивает через слуховое окно; на железе когти ее скрежещут, как будто они тоже из железа. Чапа умеет отлично сохранять равновесие и проходит по узкому карнизу, словно эквилибрист, которого Вовка видел в цирке. Ага, в портдепешнике что-то есть. Пишет мать: «Приходи обедать».
До обеда ли, хоть в пустом животе и подвывает до боли. Каждый день теперь в кишках такое кукареканье, что не знаешь, чем унять. Все забывается, только голод не забывается: чем бы ни занимался, сидишь и думаешь — скоро ли поесть, скоро ли поесть, скоро ли… Да обед-то: кисель из клея… а все же какая-никакая еда! Однако нынче с обедом придется погодить: что-то уж больно расшумелись фашисты.
С тех пор как наши стали сбивать много фашистских самолетов, гитлеровцы начали бояться летать над городом и предпочитают обстреливать его из дальнобойных орудий. Все еще надеются сломить упорство защитников. Зря стараются!
Пионер — всегда готов! Снаряды не долетают сюда, обстрелу подвергается другой район; но кто их там знает, фашистов, что у них на уме, вдруг перенесут огонь… Надо быть начеку.
Вовка напряженно и сосредоточенно, как взрослый, морща лоб со спускающейся на него русой челкой, всматривается в дымы, которые поднимаются там и сям над изломанной линией крыш. Опять, гады, подожгли что-то… Смотрит Вовка, смотрит и Чапа, потягивая носом воздух: вероятно, унюхала запах гари.
Теперь уж нас не проведешь! Шалишь. Сами с усами (Чапа даже в самом буквальном смысле). В случае чего не кинутся хватать зажигательную бомбу голыми руками; а то сперва-то многие получили таким образом по неопытности тяжелые ожоги.
Вовка поднимает лицо, вверх — показалось, что летят самолеты, и Чапа, задрав бороденку, тоже смотрит на небо. Но небо чисто. Сегодня даже облаков нет.
Их дом высокий, с крыши видно все как на ладони. Ходят люди, катятся автомашины; видны на набережной у моста зенитки в гнездах из мешков с песком, виден купол Исаакия, Адмиралтейство, по Неве идет катер; совсем будто слились с ее свинцовыми водами низкие постройки Петропавловской крепости, все такое маленькое-маленькое, только шпиль Петропавловки, как всегда, выше всех. Раньше он блестел, теперь — нет, замаскировали его, чтоб не так видно было — артиллеристам противника хуже целиться. Вот уж истинно смельчак тот, кто не побоялся влезть на такую высоту…
Однако с желудком просто никакого сладу нет; да вроде бы и тихо, можно отлучиться…
— Пошли, Чапа! — командует Вовка.
«Цап-царап», — скребутся когти Чапы по железу крыши. «Чап-чап-чап-чап», — несется она вслед за Вовкой по лестнице. Но к дверям квартиры она поспевает первой и останавливается, оглядываясь на мальчика: знает, что он должен позвонить, потом раздастся легкий шум шагов с той стороны, потом дверь приоткроется — и тогда, пожалуйста, можно шмыгать мимо ног…
Ох, и обед, одни слезы! Мать наполняет поварешкой тарелку сына, Вовка наливает плошку жиденького картофельного супа (и где только матери удалось раздобыть настоящую картошку, чудо!) и ставит перед Чапой. Несколько шлепков языком, и плошка суха, Чапа переводит просящий взгляд с хозяина на хозяйку и обратно. В зрачках у собаки горит жадный блеск. Да-а, у нее небось теперь тоже частенько поют в брюхе куры с петухами…
Да это еще не самое худшее: она не знает, что хозяйка втайне от мальчугана давно уже решает мучительный вопрос, как отделаться от собаки. Жаль. Когда-то мать сама учила Вовку любить животных, не обижать их; но здоровье сына важнее, на счету буквально каждый грамм…
У матери, как и у Вовки, такие же зеленоватые глаза и в легких веснушках лицо с озабоченной складкой меж бровей. Четкие морщинки прорезались на нем с тех пор, как стало трудно жить. У матери забот за всех: с тревогой ждет писем с передовой каждый день, тянется кверху мальчишка — надо его кормить, одевать, обувать. А на нем как горит все; день-деньской по крышам да чердакам — там зацепится за гвоздь, там съедет на пузе по перилам…
После обеда Вовка вспомнил, что нужно навестить больного приятеля, который жил в соседнем квартале. Чапа, конечно, с ним. И вправду Санчо Панса. Тот тоже не отставал от рыцаря печального образа. А почему печального? Вовка — не печальный.
— Ну, чапай, чапай! — говорил Вовка, оглядываясь на Чапу. Это значило: «Давай быстрей, что ли!»
Но Чапу не проведешь, зря не прибавит шагу. Если серьезных дел нет — зачем торопиться? (Опять как толстяк Санчо.).
Вовка только хотел, сказать еще что-то насчет хитрости Чапы (он любил разговаривать с собакой, к этому его приучило долгое сидение на крыше), как вдруг оглушительный разрыв… Собственно, Вовка даже не слышал его; уши мгновенно будто заложило ватой; неведомая сила оторвала его от земли, приподняла, как перышко; стена дома внезапно прыгнула на него. С угрожающей ясностью он увидел около своего лица щербины в штукатурке, оставленные осколками, вмятину на водосточной трубе, вероятно след прежнего обстрела, и… потерял сознание. Боли он почувствовать не успел.
Когда он пришел в себя, Чапа лежала на нем и тихонько поскуливала. Он явственно ощутил тепло ее тела. И еще почувствовал, что под ним мокро. Вовка пошевелился, Чапа радостно задышала, выставив язык, и в этот миг новый взрыв потряс воздух, осколки с визгом пронеслись над головой, посыпалась штукатурка, битое стекло… Вовка опять погрузился во мрак.
Очнулся он, когда его клали на носилки.
— А где Чапа? — проговорил он, с трудом ворочая непослушным, тяжелым языком, который, казалось, присох к гортани. И не узнал своего голоса. Похоже было, что говорил кто-то другой.
— Лежи, лежи, — успокоительно сказали ему.
— Где Чапа? — повторил Вовка.
— Говори ей спасибо, она тебя собой закрыла…
— Чапа, Чапа! — повторял мальчик уже в полузабытьи.
Носилки покачивались, и Вовке казалось, что он летит на самолете. Потом все провалилось опять.
Вовка пролежал в больнице две недели. У него было сильное сотрясение и ушибы, от которых все тело представляло сплошной синяк. Но тело было молодое, и вот пришел день, когда врачи заявили, что мать может забрать мальчика домой.
Это была большая радость. Второй радостью было узнать, что Чапа тоже поправляется.
Чапа расплатилась с Вовкой сполна и, как говорится, той же монетой. Ведь если бы не она в тот день, когда разрыв немецкого снаряда крупного калибра швырнул Вовку наземь, кто знает, остался ли бы он жив. Собака лежала на хозяине, и ее мохнатое тело приняло осколки, которые предназначались Вовке. Его унесли в больницу, а Чапу тоже не бросили. Ее подобрал один дружинник. Он и выходил собаку. А потом, когда Чапа начала ходить, она сама прибежала домой…
Только теперь Чапа на всю жизнь осталась хромой.
Чапа была худущая-прехудущая, кожа да кости! Но все равно спасибо тому дружиннику, без него не видать бы Вовке больше своей Чапы…
Дружинник этот приходил, навещал Чапу. Раз даже принес какие-то объедки, завернутые в бумажку, и сунул Вовке:
— На. Потом дашь…
Вскоре подоспело новое событие, то ли радостное, то ли печальное, пожалуй, больше печальное, чем радостное: Вовка с матерью получили извещение, что их тоже эвакуируют в глубокий тыл, на Большую землю. Прощай Ленинград-герой, прощай Адмиралтейская игла, прощай Вовкины крыша и чердак!..