Филарет – Патриарх Московский - Михаил Васильевич Шелест
Я слушал с интересом. В таком свете российского государя я не знал. И про Басманова читал только то, что он боярам головы рубил, а про оргии, переходящие в вакханалии рассказов не встречал.
— А ещё завистлив сильно. Ты-то у нас боярин уже, а Федька его пока никто.
Тут мне пришла одна интересная мысль.
— Слушай, Никита Романович, а что если мне метрики поправить. Всё равно я у тебя первенец. Давай мне в метриках лет десять добавим?
— Да как можно? Ты в новиках уже тогда три года ходить должен. И где ты всё это время был?
— А у дедовой родне в Кафе был. По весне как прибыл.
— Зачем это? — нахмурил лицо отец. — Обман — грех это.
— О том ещё Иван Васильевич говорил, когда мне боярство давал, да я не понял тогда. Говорил, что по уму-разуму и виду я взрослый отрок, а посему и боярский чин даден по праву. Там тоже какая-то закавыка, что нельзя отроку младше пятнадцати лет чин при дворе иметь. Думаю, государь поддержит такой ход. Ему нравятся шахматы.
— Шахматист, млять, — ругнулся Никита Романович. — Зачем тебе это, Федюня? Сидел бы тихо-тихо дома. Ведь ладно у деда Головина начал. Так и считал бы казну государеву. Глядшь, что-то и к рукам бы пристало. Наши отцы так и сидели. Тихо, как мыши за вениками. Потому и выжили! Однако теми вениками в сусеках крошки собирали. Вот с тех крошек всё богатство наше. А нынешние Захарьины-Кошкины всё вверх лезут. Думают, там богатства больше. Поверь! Полетят ещё головы, ибо тёмные времена грядут. Особо сейчас, когда царь новую жену возьмёт.
Я молчал и слушал. Иван Васильевич не скрывал от меня своих планов, особенно когда узнал, что я поддерживаю его в сватовстве к дочери черкасского князя Темрюка. Вспомнив про Темрюка и его черкесов, я понял, что нужно сворачивать разговор и спешить к царю.
* * *
Накатавшись на санях вдосталь, мы вернулись ко дворцу, но входить в него не стали. Там было душно и пахло таким разнообразием последствий человеческого бытия, что у меня лично слезились глаза. Палаты не проветривались, так как окна были заставлены вторыми и третьими рамами.
Мы расселись в беседке. Природа, в ожидании снега, стояла тихая и задумчивая. Берёзовая роща стояла не шелохнувшись, словно картина.
— Красиво, — сказал я, показывая на стоящие метрах в десяти, деревья. — Так и перенёс бы эту красоту на холст.
— Как это «перенёс»? — удивился царь.
— Кистью и красками. Нарисовал бы.
— Зачем?
— У себя в хоромах бы повесил и смотрел. Ведь красиво же? Своды в твоих палатах разрисованные узорами — красиво?
— Красиво, — согласился царь. — Так, то — узоры. Зачем мне берёзы на потолке?
— На потолке можно написать облака и солнце.
— А на облаках Бога, — воодушевился царь.
— Как же ты его напишешь, ежели у него нет лица и тела?
— Паписты пишут, послы сказывают, — скривился сожалея Иван Васильевич. — Я бы написал Бога. Что думаешь?
Я покрутил головой.
— Не пропустят церковники. На собор вызовут.
— А! — махнул рукой царь. — Вон сколько ору было когда привезли иконы из Киева. «Латинская ересь» кричали. Ничто утихли, а новгородцев, что такие же писали, пожгли в срубах. А эти ничего! Висят! И с парсуной Бога смирятся. Смирятся ведь?
Последний вопрос был обращён конкретно ко мне и царь ждал на него конкретный ответ.
— Смирятся, государь, но это будет ох, как не скоро, — ответил, вздохнув, я. — Надо начать с берёз, рек, гор, портретов обычных людей, например тебя. Пригласи фрязина, что твою парсуну писал для королевы Елизаветы. Пусть правильную нарисует.
— А он какую нарисовал? — удивлённо спросил Иван Васильевич. — Не правильную?
Я хмыкнул.
— Он написал парсуну, как икону. Да и не очень-то похоже.
— А ты откуда знаешь? — почти раздельно и подозрительно щурясь произнёс царь. — Ты её видеть не мог, ибо мал был.
— Я и не видел её. Те, кто видел, рассказывали.
— Грек? — спросил он.
Я кивнул.
— Ну вот, зачем ты врёшь?! — даже с некоторым сожалением сказал он.
— Так проще, — невозмутимо сказал я. — Я же говорил тебе… Откуда приходят мне знания, я не ведаю. Они просто есть и всё. Разве я неверно сказал. Могу даже начертить тот портрет по памяти. Хочешь?
Царь смотрел на меня не мигая и чуть прижав нижние веки. Он всегда так смотрел, когда хотел вздёрнуть меня на дыбу. Цыкнув передними зубами, в которых застрял клочок мяса, он кивнул.
— Не забоишься царя описывать?
— Я не царя буду описывать, а ту парсуну, что нарисовал фрязин, ибо ты на неё поход так же как и на ту лошадь.
Я показал на стоящую укрытой тёплой попоной одну из лошадок, впряжённых в сани.
— Я! Ты! — возмутился царь. — Да как ты смеешь?!
— Государь, это ведь не я писал ту парсуну. Ты себя в зеркале видел?
— Ну!
— Вот тебе и «ну». Похож ты на ту «парсуну»?
Он пожал плечами.
— Да, я и не разглядываю себя никогда. Грех это!
— Во-о-т… А я тебе говорю, что не похож. И не суди строго фрязина. Он бы написал тебя правильно, если бы не твои церковники и бояре. Они и тебе бы мозг выели и фрязина удавили.
— Только Адашев и Сильвестр видели сию парсуну.
— Ну, правильно. Поп и боярин.
— Окольничий он.
— Ты про Адашева? Да и хрен с ним! Понятий Сильвестра о правильности письма парсун хватило, чтобы фрязин написал не парсуну, а икону. Тебе ведь именно это понравилось, да? Что с тебя икону написали, да?
Царь потупился и покраснел. Я развёл руки.
— Ну и как ты напишешь? Чем?
— Угольком, — сказал я и вытащил из жаровни, стоящей в центре беседки, уголёк.
— А где?
— А тут, — сказал я и, взяв бересту, разложил её прямо на деревянном полу беседки, придавив небольшими поленьями.
Берёза с которой сняли бересту, была огромной и кусок бересты имел соответствующие