Сергей Карпущенко - Капитан полевой артиллерии
Он вышел из темноты и жестом приказал вскочившим было артиллеристам сидеть, но спросил жестким, холодным голосом:
– Ну, так ответь мне, Фомин, когда ты видел Богородицу? Поточней припомни…
Сибиряк сильно смутился – он никогда бы не стал рассказывать о Богородице, если б знал, что рядом офицер, но ответил быстро:
– А вчера и позавчера…
– Так, – кивнул Лихунов, – а в котором же часу?
Фомин замялся, глупо хмыкнул, шмыгнул носом.
– Точно не отвечу, но, полагаю, пополуночи часу во втором.
– Во втором, говоришь… хорошо. А ведь я тоже в это время на батарее был и тоже бодрствовал, но ничего подобного не видел. Как же так получается, Фомин? Значит, соврал ты?
Фомин, взволнованный и обиженный, поднялся:
– Никак нет, ваше высокородие, не врал я. Видел Богоматерь, видел!
В голосе Фомина было так много искреннего убеждения в истинности своих слов, что Лихунов тут же понял: «Если мне не удастся сейчас убедить их, то завтра вся батарея увидит Богородицу».
– Ну как же, Фомин, ты мог видеть ее, если даже я, твой командир, ее не видел? – насмешливо, словно речь шла о чем-то совершенно несерьезном, сказал Лихунов, ожидая, что смутит сибиряка, но канонир, упрямо наклонив голову, стоял на своем:
– А вы, ваше высокородие, могли и не видеть ее вовсе. Богородица не всем открывается в обличье своем. Стало быть, счастливей я вашего высокородия, подфартило мне.
Довод Фомина оказался столь неожиданно веским, что Лихунов затруднился ответить сразу. Помешкав, сказал:
– Ну хорошо, Фомин, пускай, повезло тебе, но наперед я всех предупреждаю: если еще кому-нибудь так повезет и он увидит Царицу Небесную, Михаила, Гавриила, Рафаила или еще кого-нибудь из горней братии, то пускай радость по этому поводу при себе держит, или не избежать счастливчику этому самого строгого дисциплинарного взыскания. Вам всем понятно? – возвышая голос, закончил Лихунов, и кое-кто из канониров, своим умом дошедший до понимания несерьезности всех этих рассказов, охотно ответил: «Понятно, вашесыкородие», но большая часть артиллеристов промолчала, а Левушкин, недужный и, должно быть, медленно умирающий, глухим, но уверенным голосом заговорил:
– Нам понятно, конечно, вашесыкородие, что приказа ослушаться никак нельзя, но что ж вы от нас требуете такое? Ведь жисть наша здесь, в окопе, сами ж знаете… коротенькая. Завтра, может, хлопнет фугасом в самую середку окопа орудийного, да и отплясали… – Он остановился, переводя дух, но продолжал уже не тихо и глухо, как прежде, а громко и воодушевленно, словно и не командир вовсе стоял сейчас перед ним. – Так зачем же вы, вашесыкородие, то у нас отобрать хотите, что нам по праву сызмальства-то принадлежит – веру нашу? Какая же худа в том, что солдат Богоматерь узреть сподобился? Мы ведь, хоть и страшные с виду, пушками могем управлять, по врагу палим, но знаете ли вы… какими слабыми кажемся мы сами себе на самом-то деле? Али не ведомо вам, как страшно нам здеся всем бывает, что даже муравей, которого сапогами топчешь, куда лучше, думаешь, самого тебя устроен. Так кому же, скажите, нас жалеть, как не нашим заступникам, Спасителю предстоящим? Как можете вы, вашесыкородь, запрещать нам рассказы такого роду? Али не поймете, что лучшая они для нас поддержка, помощь? Да не Антихрист же вы!!
На последнем слове голос Левушкина сорвался на плач, но он не заплакал, а только хмыкнул и словно проглотил рыдание. К нему подскочил сердитый фельдфебель, понявший наконец, что нижний чин позволил себе слишком много.
– А ну-кась, орало-то свое заткни! На кого кричать вздумал, твою в душу мать! Господин обер-офицер перед тобой! Загремишь…
– Оставь его, – сказал Лихунов и по полегшей пшенице, измятой и изломанной, пошел к высотке, где помещался его наблюдательный командирский пункт.
ГЛАВА 17
Первую бомбардировку сорокадвухсантиметровыми фугасами немцы провели числа двадцать девятого июля. Где-то у самого Насельска редко забухали страшные германские гаубицы, снаряды летели к русским передовым окопам с тяжким скрежещущим воем, было видно, как они останавливались в воздухе на одно мгновение, будто устав от полета, непосильного, трудного, и камнем падали на землю, поднимая вверх, к небу, огромный столб огня, горячей, перетертой в порошок земли, камней, двадцатисаженным фонтаном взметнувшихся над полем. И выброшенная прочь земля уже не возвращалась на прежнее место, а оставляла вместо себя огромную яму, глубокую и страшную, как разинутый рот умершего человека.
Лихунов видел, что бомбы рвались прямо на линии окопов, но только догадывался о том, какие страшные разрушения наносят они этим жалким укрытиям. Он знал, что фугасы, вламываясь в мягкую землю, переворачивают, перемалывают несколько десятков ее кубических саженей сразу, перемалывают вместе с людьми, превращая их живые теплые тела в смешанные с землей мокрые, грязные комки, в кашу, не имеющую ничего общего с обликом человека. Лихунов знал об этом, но думать о находящихся в окопах людях ему было некогда. Он пытался засечь стреляющих по передовой батарее немцев, окопавшихся у Насельска, но скоро и его орудия были обнаружены врагом. Первая сорокадвухсантиметровая бомба, сильно качнув землю под ногами артиллеристов, взорвалась всего в пятидесяти саженях от батареи, вторая через пятнадцать минут – в двадцати пяти, сбив с ног нескольких канониров, контузив одного и опрокинув орудие. Лихунов велел прекратить стрельбу, и в течение нескольких часов батарею не тревожили, хотя пехотные позиции все обстреливались и обстреливались.
На другой день, тридцатого, немцы начали ожесточенные атаки на восточном фронте у деревни Чайки. Прорвались в тыл русской пехоте. Заняли окопы у Псутсина. Передовая русских, словно ползущая змея, выгибалась в разные стороны пульсирующим телом, отдавала в течение дня отдельные участки позиций немцам, снова отвоевывала их. Несмолкаемо гремела канонада, гулкая, дробная, как катящийся по ступеням лестницы пустой бочонок, переливающийся стрекот пулеметов, спокойный, ровный, и рваная, залпами, ружейная пальба – все слилось в единый, грозный вопль двух воюющих народов, нечеловеческий, беспощадный и бессмысленный. Над тихими прежде, аккуратными польскими полями стлался синеватый дым и остро пахло толом, порохом и смертью.
К вечеру тридцатого Лихунов заметил, что со стороны русских окопов стреляют как-то очень вяло, хотя шеренги немцев все двигались и двигались вперед, сбиваемые лишь огнем артиллерии. Спустя полчаса его подозвал к аппарату телефонист.
– Третья батарея? Третья батарея?! – услышал он чей-то остервенело-спешащий голос.
– Да, третья батарея слушает, – ответил Лихунов. – С кем я говорю?