Михаил Шевердин - Набат. Агатовый перстень
Но взрыв криков, треск ломающихся досок заставили его выскочить во двор.
— Пали в воздух! Гони их! — скомандовал комэск бойцам, залегшим на крыше и у ворот. Под гром выстрелов он, весь дрожа от злобы, кинулся к низкому помещению в глубине двора. Оттолкнул часового и вскочил в полутёмную каморку. Посреди неё сидел ишан кабадианский. Несмотря на духоту, он зябко кутался в ватный халат. Глаза его взметнулись, и, чёрт побери, мог поклясться Сухорученко, в них метались иронические огоньки.
— Обманывал меня, шпион! Ты шпион, сукин сын! — брызгая слюной, прохрипел командир и помахал перед самым лицом Сеида Музаффара письмом.
Ишан поднял голову и тягуче, с расстановкой проговорил:
— Сплетня унавоживает кичливый ум. Есть китайское правило: на пленника не кричи, пленника не ругай.
В голосе его звучала такая убежденность в своей правоте, что Сухорученко сразу же остыл.
— Зубов не заговаривай, ты, английская морда.
— А ты живого англичанина видел?
Сеид Музаффар смотрел так, что Сухорученко почувствовал себя провинивщимся мальчишкой.
— Ты обманщик, — вдруг взорвался он, вновь вспомнив про письмо. — Ты наврал мне насчёт заупокойной молитвы...
Сеид невольно усмехнулся.
— Вежливость на базаре не купишь, я зижу. Молитва и письмо! От крика твоего лопается причинная жила. Письмо и молитва! Что понял ты в них?
— Всё равно ты шпион. И тебе, ваше степенство, каюк.
Ишан кивнул в сторону двери.
— Слышишь! Все горы, вся степь явились сюда защитить меня.
— Если они полезут сюда, за твою жизнь я и гроша медного не дам.
— Послушай, командир, ты человек разумный. Сейчас я выйду на крышу и скажу народу успокоительное слово.
— Дальше! — с подозрением спросил Сухорученко.
— Ты Пантелеймона Кондратьевича знаешь? — на вопрос вопросом ответил Сеид Музаффар. — Вижу, знаешь. Ты пошлёшь к нему человека на самом быстром коне с моей запиской.
— А тем временем эта банда — ворота в щепу и... Нет, уж лучше мы пробьёмся.
— И лишите жизни ни в чем неповинных людей... Разве хочешь ты, чтобы Красную Армию прокляла вся горная страна? А потом за каждый волосок из бороды ишана кабадианского они потребуют жизнь одного твоего кзыласкера.
Сухорученко смотрел на Сеида Музаффара и думал. Он не был трусом. Военное дело он знал. Байский сад он сумел превратить в неприступный опорный пункт. Запас продовольствия — зерно, мука, скот — имелся надолго. Вода плескалась в источнике из корней двухсотлетних чинаров. Все подходы к саду находились под обстрелом. Отбиться Сухорученко мог, но кто поручится, что с часу на час не пожалует сюда сам Ибрагимбек со своей бандой? Тогда оставалось прорываться, ну а как поступить тогда с этим ишаном и шпионом?.. Сухорученко знал... Дело военное.
Предложение ишана отправить записку к Пантелеймону Кондратьевичу смутило комэска, вызвало полное смятение мыслей. Такие хитросплетения не по нему. Он не понимал, в чем дело. Ясно было одно. Ишана кабадианского сейчас трогать нельзя.
— Что будет в записке?
— Это дело моё и Пантелеймона Кондратьевича.
— Опять тайна, — с досадой выдавил из себя Сухорученко.
— Хотите знать?.. Ладно, — примирительно усмехнулся ишан, — я спро-шу его, соглашаться мне, чтобы вы меня расстреляли, или нет.
— А, чёрт!
— Спокойствие мира, командир, основано на двух правилах: благородство по отношению к друзьям, умеренность — к врагам.
— Всё загадочки! Мраку нагоняете. Не поможет.
И тем не менее Сухорученко позволил ишану выйти на крышу. Было уже темно, и поэтому по обеим сторонам Сеида Музаффара стояли его мюриды с самодельными факелами. Зрелище получилось внушительное, и даже фантастическое. Малиновое пламя плескалось и переливалось, превращая ишана в статую красной меди. Статуя была особенно впечатляюща из-за бороды, которая на треплющем её ветру сама походила на языки огня. Зрелище усугублялось мечущимися в тёмном небе багровыми голубями, которые издавали крыльями громкие хлопающие звуки.
Как перевёл Сухорученко Хаджи Акбар, ишан не сказал успокоившейся, умолкшей толпе ничего особенного.
— Каждый свою драгоценную душу отдает отцу-небу, а бренное тело вручит матери-земле, — говорил он, — из тайны небытия появились мы в пределы существования, но время удалиться в небытие не наступило. Со сво-им другом, командиром Красной Армии, я сажусь за мирный дастархан, ибо я проголодался. Разойдитесь! Не бросайте в воду камни, дабы не замутить её.
Он бодро спустился по лестнице и, войдя в михмалхану, потребовал калам и бумагу. Он сам посмотрел, как со двора выехал вестовой Сухорученко в сопровождении одного из мюридов.
За ужином Сеид Музаффар рассказывал Сухорученко о пэри огня, живущей в дереве грецкого ореха в байском саду, о том, как смертельно опасно её объятие для простых смертных. Он держался с комэском просто и спокойно, как будто и не было только что угроз и крика. Перед уходом спать ишан попросил:
— Прикажите своим аскерам, чтобы никого не пускали ко мне.
— Что, что, а часовой будет! Уж не думаешь ли, что я дам тебе улизнуть?
С усмешкой смотрел Сеид Музаффар на Сухорученко.
— Ты охраняешь не меня, а свою жизнь. Ты её очень любишь, а? Пока я живу, жизнь твоя цела, и твоя, и твоих аскеров. И ты это понимаешь, поэтому ничего плохого мне не сделаешь. Но вот бродят тут кругом кабаны, а смерть от кабана нечиста. Сто лет потом гореть в чистилище придется.
Он говорил многозначительно и притом так смотрел на Хаджи Акбара, что Сухорученко вдруг стал соображать.
Уже давно спал Сеид Музаффар, или делал вид, что спит в своей михманхане, со своими мюридами; уже спали на крышах и у ворот, не раздеваясь и не расставаясь с оружием, бойцы; уже затих кишлак Хазрет-баба, а Сухорученко всё ворочался с боку на бок: «Почему он так смотрел на нашего толстопузого?»
Он вышел во двор. У дверей каморки ходил, позванивая шпорами, боец, а на самом пороге в открытых дверях сидел бледной тенью мюрид в белой чал-ме...
«Ого, не доверяет нам, — подумал Сухорученко, — бережёт себя. Береги, береги! Ты мне пригодишься там, на трибунале, расскажешь кое-что...»
Но Сухорученко вынужден был признать, что Сеид Музаффар знает цену своим словам. Назавтра к вечеру в Хазрет-баба прискакал с границы Пантелеймон Кондратьевич.
Толпа горцев, хоть и поредевшая после ночной речи ишана, но не расходившаяся целые сутки и настороженно прислушивавшаяся ко всему тому, что происходит в байском дворе, безропотно пропустила Пантелеймона Кондратьевича и его пограничников в байский сад.