Мария Петровых - Стихи
…В знаменитом (одни — действительно поняли, другие — подражая или стараясь выказать хороший вкус) — «Выхожу один я на дорогу» — гениальна лишь первая строфа. Остальное — трогательно, очень по-детски, но от этой незащищенности и вправду щемит сердце.
И вот уже который годЯ говорю: не может быть,Не может быть, не может быть —Тебе бы только жить да жить…И смерть зову, а смерть нейдет.
ОБ «АЛЕКСАНДРИНЕ» АХМАТОВОЙ [10]Как Вы думаете строить статью?
Мне кажется — сильнее всего была бы сухая хронология.
М<ожет> б<ыть> надо отчетливее сказать — почему друзья отошли от Пушкина.
В начале статьи о «Кам<енном> госте» Вы об этом говорите ярко, смело, кратко. Здесь надо это повторить — не дословно, конечно.
Недостаточно ясен образ Нат<альи> Ник<олаевны>. Не кажется ли Вам, что если Н<аталья> Ник<олаевна> так быстро утешилась с Муравьевым…
Надо отчетливее показать, как одинок был Пушкин, как один за другим отходили от него друзья. У читателя должно быть все время ощущение, что это Пушкин, величайший поэт. Надо сказать — что он писал в последние месяцы, его письма, сказать о его душ<евном> мужестве, кот<орое> дало ему возможность думать о литературе накануне дуэли.
ПЕРЕВОДЯ ТАГОРАБыть может, это нездорово,Но мною с некоторых порПод знаком Ильфа и ПетроваВоспринимается Тагор.Он как-то написал про йога,Прочесть — Господь не приведи.Ни с места йог, а строчек много,Поди-ка, попереводи!Ни с места йог. Стоит у моря,Глядит на раннюю зарю…Я столько с ним хлебнула горя,Что больше… Нет, благодарю.
3-е авг. (66 г.)Не спится. Душно. Стучат поезда. Дни проходят томительно и быстро и бесплодно.
Вчера днем — Миша, потом — Толя[11]. Если бы хоть для них был толк от меня!
Толя переводит превосходно. Надо, необходимо помочь ему — сделать, чтобы эта работа стала в его жизни главной. Он будет великолепным переводчиком. Все, что он сейчас делает, — выше всех похвал. Победно преодолевает трудности, казалось бы непреодолимые…
Толя больше всего на свете любит литературу, больше себя, больше всего. О многих ли из литераторов именитых можно это сказать?
…Дымка, вероятно, думает: несмотря на то, что они меня так тиранили, я, кажется, поправляюсь.
У КниповичИ ПавловичВышла склокаИз-за Блока.
НЕУМЕНИЕ ПИСАТЬ ПИСЬМАМиролюбивый свет настольной лампыИ тишина. Вот тут бы и начатьНа письма наконец-то отвечать.И — не могу. Ах, адресаты, вам быПонять меня, простить и промолчать.А, впрочем, вы и так уже молчите,Но вы, конечно, на меня в обиде.Вы правы и неправы. НикогдаЯ отвечать на письма не умела.Перед листком белевшим каменела.В том и позор мой, и моя беда.А если я кому и отвечала,То получалось «на коле мочало»;Я, как булыжины, едва-едваИз строчки в строчку волокла слова.Кому от писем этаких отрада?Их, разумеется, и ждать не надо,Мертвеет в письмах мой сердечный жар,Коль не дан мне эпистолярный дар.
Август, 67Был ли на свете русский человек, любящий свой язык, речь свою — которого не притягивало бы, как магнитом, «Слово о полку»?
Попытки стихотворного перевода — безумны, нелепы: утрачивалась божественная — поющая, рыдающая мелодия подлинника.
Но то, что к «Слову» тянуло — как это не понять!
Но не переводить его надо, а знать, как знает Катя или Володя Державин[12]. А я наизусть не знаю, но когда читаю — душа заходится.
Стоит на столе огромная белая роза,Прекрасная роза.Таинственно дышит и думает белая роза,Прекрасная роза.Чтоб воду сменить, подняла я хрустальную вазу,И сразуТы рухнула на пол, осыпалась белая роза.А ведь ни один лепестокНе поблек.Как будто по знаку, намеку, приказуТы рухнула сразу.Как же это случиться могло?Я не знаю, не знаю.Лежит на полу красота неземная…. . .Ведь ты же былаТак свежа, так светла.Ни один лепесток не поблек.Такая таилась в них сила, и свежесть, и нега,И вот на полу ты лежишь, словно горсточка снега,И на сердце горе легло.
Неужели начать с самого начала, как я хожу и дую в дудку — не в дудку, а в длинную катушку — прядильной фабрики, где работает отец мой — инженер-технолог? Это в Лелиной комнате — два окна в сад, между ними туалетный столик, покрытый до полу свисающей кисеей или чем-то дешевеньким кружевным, а на столике зеркало, которое живо и поныне. Оно висело… у нас в прихожей (в Москве на Хорошевке), а теперь оно у Кати в Чертанове. Два окна — в сад, так же как и в папиной-маминой комнате рядом, и дальше — в столовой. В саду — деревья — березы, два больших кедра, и много кустарников — жасмин, шиповник. От деревьев в этих комнатах всегда темновато и прохладно. А окошко нашей детской выходит во двор на юг и комнаты веселее, светлее, и обои — «детские» — карлики, гномы (или дети?).
Я хожу и дую в эту воображаемую дудку, чувство победное — звук получается. Мне три года. Или 2 с половиной. Зима или лето? Не помню.
Но, кажется, зима.Это самое раннее?Или другое?..
(Первое воспоминание — гораздо раньше. Видимо, мне года 11/2- я говорю еще плохо: «Опади, кадак-та!» («Господи, карандаш-то!» — о карандашике, валявшемся в зале на полу) — это до 2-х лет. В три года я говорила уже хорошо, и в 2, наверное, тоже).
…Детская — и я в кроватке, и рядом усатый доктор. Я больна, но видимо, поправляюсь. Я знаю, что мне 3 года. Но, кажется, дудка была раньше.
«Чувство мамы» — вероятно самое первое. Но «чувство Кати» тоже незапамятно давно.
«Дудка» была вечером, и, помню, я поглядывала на всех победно. А кто были «все»? Кажется, Леля и еще кто-то.
Опять почему-то в Лелиной комнате. Сижу за столом; рядом гувернантка. (Фрейлен Магда?) Передо мной немецкий букварь с картинками: мяч, дом, окно. Я говорю немецкие слова, но читаю ли? Кажется, буквы уже знаю. Тогда же по-русски читать уже могла. Как научилась — не помню. Брала, по ребячеству, любую книгу. Видимо, просто нравилось, что я могу прочесть.
Тогда же приехавший из Москвы наш знакомый, архитектор, Сергей Борисович Залесский, отнял у меня Чехова, сказав, что это ни к чему и я все равно ничего не могу в этой книге понять. Я с гневом утверждала, что все понимаю. — Мне 4 года.
В 5 лет под маминым водительством я училась писать — за тем самым столом, который теперь у Инны Лиснянской. Когда-то стол был покрыт зеленым сукном — мамин стол. Это уже в другой комнате, которая иногда называлась маминой, а иногда была нашей, т. е. Катиной и моей.
Помню, как мы укладывались спать и перед сном — в ночных кофточках, на коленях читали молитвы «на сон грядущий». И мама с нами.
Мама — всегда красивая, беспредельно любимая. У нас с Катей любовь к ней доходила до обожания, до культа.
Это о себе и потому — никому не интересно.
Но так хочется написать о других — о любимых, незабываемых.
(Мне что-то очень тоскливо сегодня и одиноко. Пойти к Марии Ивановне?[13] Но после ужина засиделась у телевизора — «1922 год» — и уже стемнело совсем, и сыро. Стихи не пишутся. Перепечатывать прежние нельзя — мой сосед очень рано ложится, нельзя стучать на машинке. И, редкий случай, — ничего не читается.
Как ты там, моя доченька! Лишь бы все было хорошо.
Сегодня мне так захотелось домой. Схватить собаку и умчаться. — Дома стены помогают. Лишь бы Ольга хорошенько дом блюла!)
…Детство мое! Кажется, ни у кого не было такого хорошего. Разве только у Кати. До 9 лет — счастье. Ну, конечно, с огорчениями, а все-таки — счастье.
С каждым днем на яблонеЯблоки белее.А ночами зяблымиВсе черней аллеи.
В полдень небо досиня,Как весной, прогрето.Скрыть приметы осениУмудрилось лето.
Но она, дотошная,Забирает вожжи.Петухи оплошныеЗапевают позже.
Ты же, лето, досытаУсладилось медом,Шло босое по саду,Шло озерным бродом.
Встреть же безопасливоПору увяданья.Знаешь ли, как счастливоСлово «до свиданья».
Август, 67, ГолицыноЯ живу в комнате, где когда-то жила Анна Андреевна, где я была у нее, где она писала «Тайны ремесла». Тогда здесь стоял торшер под большим белым абажуром и комната, по-моему, была больше, — видимо, стену передвинули — надо спросить у С<ерафимы> И<вановны>.